Изменить размер шрифта - +
Уж он-то в данном случае был для Дениса достойным собеседником!

Но не только такие старые, опаленные огнем многих войн, генералы, как князь Голицын, или придворные поэты, каковым можно назвать Жуковского, воспитателя наследника престола, горячо одобряли политику русского царя по отношению к Польскому восстанию.

Александр Тургенев, вспоминая все тот же разговор, в марте 1838 года писал князю Вяземскому из Парижа: «Разве ты не был согласен со мной в Москве, в Чернышовом переулке, стоя у своего камина, после богомерзкого, отвратительного хвастовства, чтобы не сказать сильнее, Д[ениса] Д[авыдова], когда ты так сильно, благородно и возвышенно нападал на Пушкина и так сладко примирял меня с твоим салоном, из коего я хотел уйти, наслышавшись Д[ениса] Д[авыдова]».

«Нападал на Пушкина», притом — «благородно и возвышенно»! Изрядно сказано! За что ж это так? Да за его блистательные стихи, посвященные польскому мятежу: «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина». Известно, что либералы во все времена знали: может быть лишь две точки зрения — либеральная и ошибочная, за которую нужно строго наказывать. Но Пушкин писал отнюдь не «либерально»:

Прекрасные стихи! Однако они, как и участие Давыдова в Польской кампании, замалчивались в XX веке из принципов «пролетарского интернационализма», «классовой солидарности» и тому подобных химер…

 

Глава двенадцатая

«Напишите мою некрологию…» 1831–1839

 

Все самое интересное осталось позади. Далее была, в общем-то, самая обыкновенная жизнь, как у подавляющего большинства людей.

По счастью, никакие политические разногласия не могут рассорить истинных друзей, а потому споры о Польской кампании между ними были забыты, и 23 апреля 1832 года Давыдов писал все тому же князю Вяземскому, пребывавшему в Петербурге, и в этом письме отразилась вся его тогдашняя жизнь со всеми своими заботами:

«Что касается до меня, то мне кажется, долго мне не видаться с тобою: я в начале июня еду на год, а может быть и на полтора года в Симбирскую деревню. Да и Бог с ней с Москвою! Она пуста друзьями моими, „иных уж нет, другие странствуют далече“. […Федор Иванович] Толстой наш был ужасно болен; что он перенес, так это неизъяснимо. Теперь спазмы в груди уменьшились, но здоровье еще далеко. Надо ему лечиться, и хорошо и долго лечиться, чтобы совсем избавиться от этой болезни.

Меня, милый мой Вяземский, соблазнили деньги: я никак не хотел выдавать стихов моих на поругание, но дают хорошую сумму, и я, очертя голову, пускаю их в океан бурь и противоветрий. Вся гусарщина моя хороша, и некоторые стихи, как Душенька, Бородинское поле, изрядны, но элегии слишком пахнут старинной выделкой, задавлены эпитетами, и краски их суть краски фаянсовые, или живопись школы Миньяри, Буше и пр. живописцев века Людовика XVI-ro, много фиолетового и желто… цвета. Но так и быть. Красные, белые и синие бумажки имеют свой цвет и цвет решительный. Итак, мена для меня более выгодна, чем разорительна; да будет!»

Всё здесь: мечта жить на покое, тревога о здоровье друзей и, очевидно, о своем — с годами эта проблема становится острее, да и денежный вопрос для обремененного семьей отставного генерала стоит не на последнем месте. Теперь он стал профессиональным литератором и смотрит на свои стихи вполне профессионально, реально оценивая их сильные и слабые стороны.

«Он поселился почти безвыездно в селе Маза Симбирской губернии, изредка посещая Петербург, Москву, Владимир и Пензу, где всюду у него был обширный круг знакомых. Главным его занятием было чтение, литературные труды и переписка по поводу их с друзьями и издателями; отдыхом ему служила псовая охота, любовь к которой он сохранил до смерти. В это время писателем-партизаном была написана большая часть его прозаических сочинений, носящих характер мемуаров».

Быстрый переход