И поминутно раздавалось в кабаке:
— У-ух! И здорова́ же водка у тебя, Петровна! Аж в лоб стукнула, пропади она пропадом.
— Сахаром в уста, любезный!
— Либо она у тебя с нюхальным табаком?
— Вот и вышел дураком!
А в лавке было еще люднее:
— Ильич! Хунтик ветчинки не отвесишь?
— Ветчинкой я, брат, нонешний год, благодаря богу, так обеспечен, так обеспечен!
— А почем?
— Дешевка!
— Хозяин! Деготь у вас хороший есть?
— Такого дегтю, любезный, у твоего деда на свадьбе не было!
— А почем?
Потеря надежды на детей и закрытие кабаков были крупными событиями в жизни Тихона Ильича. Он явно постарел, когда уже не осталось сомнений, что не быть ему отцом. Сперва он пошучивал.
— Нет-с, уж я своего добьюсь, — говорил он знакомым. — Без детей человек — не человек. Так, обсевок какой-то...
Потом даже страх стал нападать на него: что же это, — одна приспала, другая все мертвых рожает! И время последней беременности Настасьи Петровны было особенно тяжким временем. Тихон Ильич томился, злобился; Настасья Петровна тайком молилась, тайком плакала и была жалка, когда потихоньку слезала по ночам, при свете лампадки, с постели, думая, что муж спит, и начинала с трудом становиться на колени, с шепотом припадать к полу, с тоской смотреть на иконы и старчески, мучительно подниматься с колен. С детства, не решаясь даже самому себе признаться, не любил Тихон Ильич лампадок, их неверного церковного света: на всю жизнь осталась в памяти та ноябрьская ночь, когда в крохотной, кособокой хибарке в Черной Слободе тоже горела лампадка, — так смирно и ласково-грустно, — темнели тени от цепей ее, было мертвенно-тихо, на лавке, под святыми, неподвижно лежал отец, закрыв глаза, подняв острый нос и сложив на груди восковые руки, а возле него, за окошечком, завешенным красной тряпкой, с буйно-тоскливыми песнями, с воплями и не в лад орущими гармоньями, проходили годные... Теперь лампадка горела постоянно.
Кормили на постоялом дворе лошадей владимирские коробочники — и в доме появился «Новый полный оракул и чародей, предсказывающий будущее по предложенным вопросам с присовокуплением легчайшего способа гадать на картах, бобах и кофе». И Настасья Петровна надевала по вечерам очки, катала из воска шарик и начинала кидать его на круги оракула. А Тихон Ильич искоса поглядывал. Но ответы получались все грубые, зловещие или бессмысленные.
— «Любит ли меня мой муж?» — спрашивала Настасья Петровна.
И оракул отвечал:
— «Любит, как собака палку».
— «Сколько детей будет у меня?»
— «Судьбой назначено тебе умереть, худая трава из поля вон».
Тогда Тихон Ильич говорил:
— Дай-ка я кину...
И загадывал:
— «Затевать ли мне тяжбу с известною мне особою?»
Но и ему выходила чепуха:
— «Считай во рту зубы».
Раз, заглянув в пустую кухню, Тихон Ильич увидал жену возле люльки кухаркина ребенка. Пестренький цыпленок, попискивая, бродил по подоконнику, стучал клювом в стекла, ловя мух, а она сидела на нарах, качала люльку и жалким, дрожащим голосом пела старинную колыбельную песню:
Где мой дитятко лежит?
Где постелюшка его?
Он в высоком терему,
В колыбельке расписной.
Не ходите к нам никто,
Не стучите в терему!
Он уснул, започивал,
Темным пологом покрыт,
Расцвеченною тафтой...
И так изменилось лицо Тихона Ильича в эту минуту, что, взглянув на него, Настасья Петровна не смутилась, не оробела, — только заплакала и, сморкаясь, тихо сказала:
— Отвези ты меня, Христа ради, к угоднику. |