|
А он, зараза, все равно найдет…
— А свекровь что?
— А что свекровь, — повела плечом баба. — Только подсуживала да посмеивалась — я, мол, свое отдавала, теперь ты давай подмахивай. Кого у нас снохачеством-то удивишь? Парней да девок женят, когда им лет по четырнадцать-пятнадцать бывает, а то и того раньше. Вон Пронькин крестный сына свово женил, когда тому еще одиннадцать годов было, а девке — шестнадцать. Так пока парень-то в силу вошел, его жена уже двоих от тятьки и родила… И что? Робятишки хорошие растут. Когда вырастут, то батька будет их жен имать. Прокоп вот только сам не свой ходил. Он ведь как тот кобель на сене — сам не ам, а другим не дам! Злился очень, что сам-то ничего не может…
— Бедняга, — не очень искренне пожалел Акундинов мужика.
Тимофей чувствовал, что по мере рассказа бабы его собственное «хозяйство» все больше и больше наливалось. И наконец, не выдержав, стал неспешно ласкать женщину. Маланья же была сейчас не расположена к ласке.
— Ой, подожди, — мягко отстранилась она. Но чтобы не обидеть парня, добавила: — Экий ты ненасытный, как жеребец застоявшийся. У меня уже дырка распухла…
— Маланья, Малания, — приговаривал Тимоха, оглаживая бабу по самым укромным местам, отчего та сладко вздрагивала. — Знаешь, что имя твое означает?
— А что — имя и имя, — удивилась баба. — В честь святой Маланьи крестили.
— Малания по-гречески «темная, черная», — блеснул Тимофей знаниями, полученными когда-то от старого князя-книгочея.
Женщина ненадолго притихла, а потом вдруг вскинулась как ошпаренная:
— Это кто же тут черная? — завопила она, лихорадочно задирая подол и стаскивая через голову рубаху. — Вона, нигде — ни чернинки, ни темнинки!
Кожа Маланьи, нежная и белая, была свежа, как парное молоко, А фигура… Крепкая, статная, но не расплывшаяся, какие бывают у баб в ее возрасте. Фигура — скорее девичья, нежели бабья. Крепкая грудь, крутые бедра и живот ни разу не рожавшей женщины… Тимоха, не удержавшись, вскочил, отчего постель сразу же промялась, и принялся целовать грудь, живот, добираясь до тех сокровенных уголков, которые обычно не принято целовать. Маланья зажмурилась, а потом, обмирая и пытаясь закрыть грудь руками, шептала: «Ой, что же ты делаешь, Тимошенька? Дай рубаху-то хоть одеть. Грех ведь…» — но в конце концов уступила…
— Что же мне делать-то теперь, Тимошенька? — вдруг горько заплакала Маланья, утыкаясь в плечо засыпающего мужика. — Ты уедешь, а я?
— А поехали вместе, — вдруг неожиданно предложил тот. — Только вот, — задумался он, — я еще и сам не знаю, куда еду…
— Ну, куда ты едешь… — вздохнула баба, — побродишь-побродишь, да к жене и детям вернешься. Токмо не говори, что жены у тебя нет! Такие, как ты, ласковые, всегда при бабах живут.
— Вдовый я, — ответил Тимофей, ложась на спину и задумчиво уставившись в потолок. — Прибрал Господь жену-то мою…
— Бедненький… — пожалела его Маланья, — да как же ты так? Такой молоденький, а уже вдовец? А детишки есть?
— Сын, Сергунька. Осьмой годок пошел.
— А где он сейчас?
— Пока у друга моего живет, в Москве. Ну а там — видно будет. Приткнусь куда-нить, так к себе и заберу.
— А с мамкой-то вашей что? — продолжала допытываться Маланья.
— Сгорела она заживо… — сжал Тимофей губы и добавил: — Угольки из печки высыпались да на солому попали. |