Но, наверно, мышками, живущими за печкой, они все тут и были.
До него, кстати, быстро дошло, почему же так хорошо было слышно оратора. Он видел тянущийся по помосту провод и черную штуку, которая была закреплена перед выступающим на трибуне. Микрофон. Звук, к которому примешивался треск, шел из двух больших матюгальников-громкоговорителей, которые повесили с разных сторон трибуны.
В напряженной тишине все ждали одной команды. Но приказ палачам внезапно отдал не Генерал.
— Муса, — произнес Иванов без всякого усилителя, — давайте.
Тот со звенящим металлическим скрежетом извлек из ножен саблю — семьдесят сантиметров смертельной стали. Даже на расстоянии было видно, как хорошо она отточена, как играют на ней блики. В подтверждение этого нохчи, проверяя силу удара, перерубил ей одну планку забора, чисто срезав верхнюю половину. Кусок дерева подлетел и упал на землю.
— Братишки, пощадите, — вдруг жалобно простонал один из людей с пакетами на головах. — Я же свой, местный. Вы же меня знаете! Пожалейте! Все буду делать… Искуплю! Чем хотите искуплю!
Он попытался даже вскочить, но его пнули под колено, и он завалился на бок, воя от нестерпимой боли.
— Скормите его волкам. Вот где его братишки, — посоветовала тетя Маша, женщина с лошадиным лицом в шерстяном платке. — Такое только кровью искупается!
Она смотрела на приговоренных с такой ненавистью и цедила такие ругательства сквозь зубы, что Окурку показалось, будто при слове «искупается» она представляет, как плавает в их крови.
Нет, у нее не умирал ребенок. Те, кто терял, так себя не ведут. Так ведут себя те, для кого ненависть вместо хлеба.
И вдруг лицо женщины перекосилось, превратившись в маску, глаза закатились. Она рухнула, как подрубленное дерево, и забилась в корчах, с каждым спазмом ударяясь об землю. Изо рта у нее пошла белая пена, как из огнетушителя, которая тут же окрасилась красным — то ли она прикусила язык, то ли разбила губы, дергаясь так, будто через нее пропускали ток.
Окурок быстрым шагом направился к тетке сквозь толпу — остальные ничего не заметили, загипнотизированные другим зрелищем. Он не очень умел оказывать помощь при такой штуке, но знал, что ложку в рот совать не надо — хуже будет. Он понимал, что главное — не дать ей разбить себе голову о камни. Приподнял, снял с ее головы платок, уже окровавленный, оттер с лица красную пену и передал тетку на руки Мишке — соседскому пацану лет четырнадцати-пятнадцати в мешковатой ветровке, круглому сироте, который тоже смотрел на судилище, не отрывая взгляда.
— Помоги, у нее пилепсия, — и погрозил кулаком, мол, только забей на мою просьбу.
— Помогу, дядя Дима, — шепнул стервец, укладывая женщину на землю так, чтоб не задохлась. — Если в отряд возьмете.
«Да откуда он знает? Я ж, блин, еще никому не говорил! — обалдел от такого коленкора Окурок. — Ладно… стрелять вроде умеет, высоченный, хоть и мосластый. А пару лет можно ему накинуть для сурьезности. И все же надо потом узнать у паршивца, как он догадался…»
— Не гони лошадей, — ответил он пареньку. — Нас самих еще не взяли. Но если возьмут, замолвлю словечко за тебя. Ты вроде пацан надежный.
Разговор занял всего минуту, но именно в это время все и произошло.
Димон не смотрел в ту сторону, когда раздалась команда, произнесенная с легким акцентом:
— Руби!
И этот звук, который он запомнит надолго… Когда Димон повернулся, ножи уже поднимались, окровавленные. Головы не отлетели, но из перерезанных шей кровь забила фонтанами, часть в пакеты, а часть убийцам на сапоги. Тела попадали на землю. У троих или четверых головы удержались только на хребтах, и крови натекло, как из кабанов.
Окурок увидел, что Гога, смотревший на казнь своих людей круглыми от ужаса глазами, вдруг обмяк и начал заваливаться, повиснув на прутьях решетки. |