Закончив свою историю, они обратились ко мне:
— Мы возвращаемся в Брюссель. Сбегаешь за своими вещами?
Вот тут-то я обрел вновь дар речи:
— Как? Разве я не могу остаться здесь?
Воцарилось изумленное молчание. Мама часто моргала, не уверенная, что правильно расслышала мой вопрос; папа, стиснув челюсти, уставился в потолок, а отец Понс вытянул шею в мою сторону:
— Что ты сказал, Жозеф?
Я вдруг осознал, до какой степени дико должны были прозвучать мои слова для моих родителей. Стыд нахлынул на меня волной, но было слишком поздно! И я повторил, в надежде, что во второй раз мой вопрос произведет иное впечатление, нежели в первый:
— Я не могу остаться здесь?
Фигушки! Получилось еще хуже. Глаза родителей затуманились, они оба отвернулись к окну. Отец Понс изумленно вздернул брови:
— Жозеф, ты отдаешь себе отчет в том, что говоришь?
— Я говорю, что хочу остаться здесь.
Совершенно неожиданно на меня обрушилась пощечина. Рука отца Понса словно дымилась, и он с грустью смотрел на меня. А я смотрел на него, потрясенный: до сих пор он еще ни разу меня и пальцем не тронул!
— Простите меня, отец мой, — промямлил я.
Он сурово покачал лысой головой, давая понять, что ждал от меня другой реакции; взглядом он указал в сторону моих родителей. Я подчинился.
— Прости меня, папа, и ты, мама, прости. Я только хотел сказать, что мне здесь было хорошо. Это я так попытался поблагодарить…
Родители заключили меня в свои объятия.
— Ты прав, мой родной. Нам никогда не удастся выразить всю нашу благодарность отцу Понсу!
— Это правда, — подтвердил мой отец.
— Ты слышишь, Мишке, наш Жозефеле теперь говорит совсем без акцента. Кто теперь поверит, что он наш сын!
— Он прав. Нам бы тоже избавиться от этого несчастного идиша…
Я прервал их и, пристально глядя в глаза отцу Понсу, уточнил:
— Я только хотел сказать, что мне будет очень трудно расстаться с вами…
По возвращении в Брюссель, несмотря на то что там меня ждал просторный дом, который отец, с какой-то мстительной энергией ринувшийся в бизнес, снял для нас, несмотря на мамины ласки и певучие интонации, я чувствовал себя одиноким, словно плыл по течению в лодке без весел. Огромному, беспредельному Брюсселю для моего спокойствия явно недоставало ограды. Я ел досыта, был одет и обут безупречно, и отведенная мне чудесная комната была завалена игрушками и книгами, но я тосковал по часам, проведенным вместе с отцом Пенсом в раздумьях над великими тайнами бытия. Мои новые одноклассники казались мне пресными, учителя бездушными, уроки нудными, а домашняя жизнь — скучной. Оказывается, недостаточно было обнимать родителей, чтобы обрести их вновь. За три года разлуки они сделались мне чужими — и потому, что изменились сами, и потому, что изменился я. Они оставили ребенка, а встретили подростка. С другой стороны, жажда материального успеха настолько преобразила отца, что я едва узнавал смиренного, склонного к нытью портного из Скарбека в нынешнем нуворише, процветающем на импорте-экспорте.
— Вот увидишь, сынок, я сколочу целое состояние, и позже тебе останется лишь унаследовать мое дело, — говорил он мне с блестящими от возбуждения глазами.
Разве я хотел становиться таким же, как он?
— Ты не хочешь отмечать свою бар-мицву?
— Нет.
— Ты не хочешь научиться читать Тору, писать и молиться на иврите?
— Нет.
— Почему?
— Я хочу стать католиком!
Ответ не заставил себя ждать: я получил ледяную, резкую, яростную пощечину. За истекшие несколько недель это была уже вторая. Сперва от отца Понса, теперь от собственного отца. |