|
А еще, еще мучила меня история Джамили-Певуньи…
О том, что я пропал, она услышала в самый разгар войны в Бангладеш, когда всюду царило смятение; ее, всегда выказывавшую свою любовь тогда, когда уже становилось слишком поздно, эта новость, вероятно, выбила из колеи, довела до некоторого умопомрачения. Джамиля, голос Пакистана, Соловей Правоверных, выступила против новых лидеров изувеченного, траченного молью, разделенного войной Пакистана; в то время, как г-н Бхутто утверждал на Совете Безопасности ООН: «Мы построим новый Пакистан! Лучший Пакистан! Страна внемлет моим словам!» – моя сестра публично клеймила его позором; она, чистейшая из чистых, патриотка из патриоток, услышав о моей гибели, подняла мятеж. (Так, по крайней мере, я это вижу; от дяди я услышал только голые факты, а он узнал обо всем по дипломатическим каналам, где нет места психологии). Через два дня после ее страстного выступления против разжигателей войны моя сестра исчезла. Дядя Мустафа старался осторожно подготовить меня: «Там творятся скверные вещи, Салем; люди пропадают то и дело; приходится бояться худшего».
Нет! Нет-нет-нет! Падма, он ошибался! Джамиля не попала в лапы государства, не растворилась в его застенках, ибо той же ночью мне приснилось, будто она, во мраке ночи, под простым покрывалом – не всеми узнаваемым парчовым шатром дядюшки Фуфа, а обычной черной фатой – вылетела самолетом из столицы; и вот она уже в Карачи, избавленная от допросов-ареста-тюрьмы; она садится в такси, едет в самое сердце города, в самые его глубины; вот перед ней высокая стена, и ворота на запоре, и окошко, через которое (как это было давно) я получал хлеб, дрожжевую выпечку – слабость моей сестры; она просит разрешения войти; монахини отпирают ворота, услышав, что ей нужно убежище; да, она проникла туда, она – внутри, в безопасности, и ворота закрылись за ней; она была и осталась невидимой, стала второй Достопочтенной Матушкой; Джамиля-Певунья, которая когда-то, будучи Медной Мартышкой, заигрывала с христианством, ныне обрела покой-приют-мир в лоне скрытого от глаз людских ордена Святой Игнасии… да, она там, живая и здоровая, она не исчезла, она – не в лапах полиции, где пинают-бьют-морят голодом; она нашла отдохновение, но не в безымянной могиле рядом с индусами, но при жизни, выпекая хлеб, распевая сладчайшие гимны монахиням, ушедшим от мирской суеты; я это знаю, знаю, знаю. Откуда знаю? Брат чувствует, вот и все.
Но снова на меня навалилась ответственность, и никуда не денешься от нее – в падении Джамили, как и во всем прочем, был виноват я.
В доме господина Мустафы Азиза я прожил четыреста двадцать дней… Салем хранил запоздалый траур по своим мертвецам; но только не подумайте ни на единый миг, будто слух мой был замкнут! Не сочтите, будто я не слышал, что говорилось вокруг меня; как беспрерывно ссорились дядя и тетя (скандалы эти и привели дядю к решению отправить ее в сумасшедший дом); как Соня Азиз визжала: «Этот бханги[326]– этот мерзкий-паскудный тип, даже не твой кровный племянник; ума не приложу, что это нашло на тебя; давно бы следовало взять его за шкирку да выкинуть на улицу!» А Мустафа отвечал спокойно: «Бедный мальчик сражен горем, как же можно так, ты хоть сама посмотри-убедись, у него же с головой не в порядке, слишком много несчастий обрушилось на него». Не в порядке с головой! Чудовищно было услышать это от них – от этой семьи, рядом с которой племя косноязычных каннибалов показалось бы мирным и цивилизованным! Почему я все это терпел? Потому что меня одушевляла мечта. Но за все четыреста двадцать дней мечта моя так и не сбылась.
С обвисшими усами, высокий, но сутулый, вечно-второй, мой дядя Мустафа ничуть не походил на дядю Ханифа. Теперь он стал главою семьи; он единственный из своего поколения пережил бойню 1965 года; но он ни в чем мне не помог… одним злополучным вечером я подловил его в кабинете, полном генеалогий, и изложил – с подобающей торжественностью, с жестами, скромными, но полными решимости, – свою историческую миссию по спасению нации от ее судьбы; но он лишь сказал с глубоким вздохом: «Послушай, Салем, чего еще ты от меня хочешь? Ты живешь в моем доме, ешь мой хлеб и ничего не делаешь, но это в порядке вещей, ты из дома моей покойной сестры, и я обязан о тебе позаботиться, так что оставайся, отдыхай, приходи в себя, а там поглядим. |