|
С теориями Маркса он был знаком, но, не чувствуя к ним жизненной симпатии, скорее признавал за ними диалектическую оригинальность, чем доказательную силу.
То, что требуется для дерзкой мечты о преобразовании общества и чего не заменяет никакая энергия, обозначается старым словом «идеал». Но оно так истрепалось, оно так условно, что рот, произнося его, словно пережевывает мертвую фразу болтуна. Что же до сущности этого понятия, то ее Жерфаньон представлял себе живо. Где-то есть человек; мозг человека; и в нем идеи, которые так или иначе можно было бы найти во многих других мозгах, но не в такой группировке, и не такие пылкие и не так фосфоресцирующие. Идеи — в наименьшей возможной мере умерщвленные и погасшие, в наибольшей возможной мере напряженные и активные. Этот заряд идей не остается нейтральным для среды, не ограничивается скромной внутренней службой, как в заурядных головах, а в известной степени выводит все вокруг себя из состояния покоя. В человечестве, куда он погружен, где он перемещается, зарядом этим определяется зона трепетных мыслей, взволнованной и нарушенной жизни.
Жерфаньон в своем воображении видит, как движется перед ним, сквозь пространство из камня и красного тумана, этот груз идей, несомый человеком. Энергия помогает человеку прокладывать себе путь, одолевать трудные переходы, достигать жизненных центров (та же энергия, которая налегала на рычаг в его прежнем видении). Но все остальное делают идеи. По мере их перемещения, и в свете их, возникает и распространяется некоторое преобразование. Под их напором в старых умственных построениях толпы происходит ряд нарушений равновесия, в конце концов охватывающий социальный мир в его совокупности.
Для этого нужно еще, чтобы прежнее равновесие стало неустойчивым; и чтобы среди могущих сменить его комбинаций одною из самых вероятных или самою вероятной был идеал этого человека. (Ибо не может быть речи о том, чтобы здание снести и ничего на его месте не воздвигнуть.)
Жерфаньон даже задавался иногда вопросом, не сводится ли вся роль великого человека к сообщению импульса тем преобразованиям, которые совершились бы позже, не самопроизвольно, а под воздействием значительно более дробных причин, самой этой дробности обязанных своей частотой и конечной непреодолимостью. Это не приводило его, впрочем, ни к отрицанию значения великих людей, ни к убеждению, что ход вещей был бы во всех отношениях тем же. Прежде всего, могут быть одинаково вероятны два преобразования, весьма между собой несходные. И вмешательство великого человека решает спор между ними. А затем время реформ, как время сбора плодов, может влиять на их качество. Трясти ли дерево, или ждать, пока плоды не свалятся сами, это не все равно. Они могут перезреть, подгнить, оттого что великий человек не стряхнул их вовремя. И к тому же, никогда не может быть уверенности, что подтачивание, производимое мелкими, заурядными причинами, в конце концов сыграет роль удара единой, великой причины. Жерфаньон изучал математику в достаточной мере, чтобы знать, что выражение «конечная неизбежность» не исключает неопределенности. Во всяком случае, эти соображения давали ему в руки средство, для собственных надобностей, отличать честолюбца от карьериста. Со строгостью, слишком узкой, пожалуй, честолюбцами он называл только тех, кто мечтает воздействовать на общество, внося в него духовные заряды, необходимые для возникновения в нем преобразований; карьеристом же был в его представлениях господин, стремящийся занять по возможности хорошее место в существующем строе. Эти определения позволяли ему делать выбор между людьми. Действительно, материальной алчности он был совершенно чужд. Бедность казалась ему неразлучной с героическим существованием. Железная кровать в комнате с выбеленными известкой стенами — таков был один из наиболее укреплявших его душу образов. (Его обстановка в Училище очень нравилась ему с этой точки зрения. Единственный недостаток своей кельи он видел в том, что она плохо закрыта. |