|
На душе у него было веселее, чем он сам ожидал. Ведь отец – на свободе, бодрый и решительный.
Три дня подряд Эман только и делал, что обходил домишки своих прежних товарищей, жалуясь на постигшую его несправедливость. Вначале ему горячо сочувствовали, но назавтра сострадания поубавилось, его встречали опустив глаза. И он понял, что между ним и былыми друзьями выросла стена. А чтобы разрушить эту стену, пришлось пустить в ход некоторые аргументы:
– Разве ж я был пьян тогда? Если б я выпил хоть каплю, я бы и слова дурного не сказал!
Он без конца повторял эти речи, надоел всем до смерти и стал просто невыносим. Заметив это, он прибег к помощи крупных сумм:
– Я мог бы зарабатывать по две тысячи крон в год, а теперь они все равно что брошены в море! Меня приговорили к штрафу в пять-де-сят ты-сяч крон! Пять-де-сят! (Лакомый кусочек – пережевывать такую крупную сумму!) Хотел бы я знать, где я их возьму!
Ни один из товарищей Эмана не мог ответить на этот вопрос, но то, что у него были такие большие долги, внушало известное уважение.
– Пять-де-сят ты-сяч! Да, они, как пить дать, отберут лачугу, а мне придется объявить себя несостоятельным должником!
На третий день Эман утратил всю прелесть новизны; при виде его люди поворачивались спиной или спешили удалиться. Тогда он решил спуститься вниз, к берегу, на лоцманскую станцию, куда все эти плуты набивались, как сельди в бочке, и снова затянул ту же песню. Ответом было холодное молчание, лишь изредка прерываемое плевками, когда табачное месиво шлепалось об пол.
Чтобы внести некоторое разнообразие, Эман начал свою речь с пятидесяти тысяч, а после опять принялся за свое:
– Ну, выпей я тогда хоть каплю…
Когда же он в третий раз запел свою песню, старший лоцман поднял голову и, поглаживая бороду, проговорил:
– Послушай-ка, Виктор, ты ведь старый забулдыга и не хуже меня знаешь, что если пьяница хоть раз не выпьет, у него ум за разум заходит. Стало быть, суду все едино, был ты в тот день во хмелю или в похмелье. Ты утопил шхуну в ясную погоду и понес должное наказание. Ступай-ка лучше домой и присмотри за хозяйством. Да займись каким-нибудь делом, чтобы не угодить в богадельню! Понятно?
Эман тщетно пытался вымолвить хоть слово. Язык у него точно отнялся, и одни лишь глаза не утратили дара речи. Он стал пятиться к двери, чтобы не подумали, будто он поворачивается к лоцманам спиной. Уже в дверях он снова смог заговорить, но разум отказывался ему повиноваться.
– Прощайте, дурачье! – только и сказал он.
Когда он проходил мимо дома старосты, хозяин стоял на крыльце и, дружески кивнув Эману, крикнул:
– Заходи, Виктор, потолкуем!
Но Эман не ответил на его приветствие и пошел дальше.
– Не о чем мне с ним толковать! – приободрившись, пробормотал он.
Однако же, вернувшись домой, Эман не пошел в лачугу, а, сняв со стены топор, принялся бродить по острову. Всякий раз, когда он бывал взволнован, Эман уходил в лес с силками и топором. Вообще-то у него была своя небольшая делянка в лесу, которая ныне приобрела для него совершенно новый интерес, поскольку ей предстояло вместе с лачугой пойти с молотка.
Очутившись под сенью елей, он отметил про себя, что все в лесу казалось совсем иным. Конечно, он узнавал свои деревья, но теперь они стали словно чужими. Вот эти годились на дрова для пивоварни; за них всегда можно было выручить деньги, потому что каждую осень, когда приходил баркас, дрова шли на продажу. А вот эти он приберег на доски для корабельных бортов. Приберечь-то приберег – но для кого? Чуть дальше стояло несколько как нарочно искривленных березок, словно самой природой предназначенных для лодочных дуг. А тут шесть великолепных корабельных мачт – он оставил эти деревья до дня конфирмации мальчика, – Эман рассчитал, что они станут годными как раз к этому сроку. |