По прошествии известного, но весьма неравного времени сваливалась, как сухая шелуха, наружная кожа с гладкого или мохнатого червя – и висела или лежала куколка: висела угловатая, с рожками, узорчато-серая, бланжевая, даже золотистая хризалида, а лежала всегда тёмного цвета, настоящая крошечная, точно спеленанная куколка. Я знал, что из первых, висячих, хризалид должны были вывестись денные бабочки, а из вторых, лежачих, – ночные; но как в то время я ещё не умел ходить за этим делом, то превращения хризалид в бабочки у нас не было, да и быть не могло, потому что мы их беспрестанно смотрели, даже трогали, чтоб узнать, живы ли они. У нас вывелась только одна найденная мною где-то под застрехой, вся золотистая куколка; из неё вышла самая обыкновенная крапивная бабочка – но радость была необыкновенная!
Наконец поспела полевая клубника, и её начали приносить уже не чашками и бураками, но вёдрами. Бабушка, бывало, сидит на крыльце и принимает клубнику от дворовых и крестьянских женщин. Редко она хвалила ягоды, а всё ворчала и бранилась. Мать очень любила и дорожила полевой клубникой. Она считала её полезною для своего здоровья и употребляла как лекарство по нескольку раз в день, так что в это время мало ела обыкновенной пищи. Нам с сестрой тоже позволяли кушать клубники сколько угодно. Кроме всех других хозяйственных потребностей, из клубники приготовляли клубничную воду, вкусом с которой ничто сравниться не может.
В летние знойные дни протягивали по всему двору, от кладовых амбаров до погреба и от конюшен до столярной, длинные верёвки, поддерживаемые в разных местах рогульками из лутошек. На эти верёвки вывешивали для просушки и сбереженья от моли разные платья мужские и женские, шубы, шерстяные платки, тёплые одеяла, сукна и проч. Я очень любил всё это рассматривать. И тогда уже висело там много такого платья, которого более не носили, сшитого из такого сукна или материи, каких более не продавали, как мне сказывали. Один раз, бродя между этими разноцветными, иногда золотом и серебром вышитыми, качающимися от ветра, висячими стенами или ширмами, забрёл я нечаянно к тётушкину амбару, выстроенному почти середи двора, перед её окнами; её девушка, толстая, белая и румяная Матрёна, посаженная на крылечке для караула, крепко спала, несмотря на то, что солнце пекло ей прямо в лицо; около неё висело на сошках и лежало по крыльцу множество широких и тонких полотен и холстов, столового белья, мехов, шёлковых материй, платьев и т. п. Рассмотрев всё внимательно, я заметил, что некоторые полотна были желты. Любопытство заставило меня войти в амбар. Кроме отворённых пустых сундуков и привешенных к потолку мешков, на полках, которые тянулись по стенам в два ряда, стояло великое множество всякой всячины, фаянсовой и стеклянной посуды, чайников, молочников, чайных чашек, лаковых подносов, ларчиков, ящичков, даже бутылок с новыми пробками; в одном углу лежал громадный пуховик, или, лучше сказать, мешок с пухом; в другом – стояла большая новая кадушка, покрытая белым холстом; из любопытства я поднял холст и с удивлением увидел, что кадушка почти полна колотым сахаром. В самое это время я услышал близко голоса Параши и сестрицы, которые ходили между развешенными платьями, искали и кликали меня. Я поспешил к ним навстречу и, сбегая с крылечка, разбудил Матрёну, которая ужасно испугалась, увидя меня выбегающего из амбара. «Что это, сударь, вы там делали? – сказала она с сердцем. – Там совсем не ваше место. Теперь тётушка на меня будет гневаться. Они никому не позволяют ходить в свой амбар». Я отвечал, что не знал этого и сейчас же скажу тётеньке и попрошу у ней позволение всё хорошенько разглядеть. Но Матрёна перепугалась ещё больше, бросилась ко мне, начала целовать мои руки и просить, чтоб я не сказывал тётушке, что был в её амбаре. Побеждённый её ласками и просьбами, я обещал молчать; но передо мной стояла уже Параша, держа сестрицу за руку, и лукаво улыбалась. |