Мы остановились у первого крестьянского двора, и после я узнал, что отец посылал спрашивать о дедушке: отвечали, что он ещё жив. Мы ехали с колокольчиками и очень медленно; нас ожидали, догадались, что это мы едем, и потому, несмотря на ночное время и стужу, бабушка и тётушка Татьяна Степановна встретили нас на крыльце: обе плакали навзрыд и даже завывали потихоньку. Мы без шума вошли в дом. Тётушка взялась хлопотать обо мне с сестрицей, а отец с матерью пошли к дедушке, который был при смерти, но в совершенной памяти и нетерпеливо желал увидеть сына, невестку и внучат. Нам опять отдали гостиную, потому что особая горница, которую обещал нам дедушка, хотя была срублена и покрыта, но ещё не отделана. Дом был весь занят, – съехались все тётушки с своими мужьями; в комнате Татьяны Степановны жила Ерлыкина с двумя дочерьми; Иван Петрович Каратаев и Ерлыкин спали где-то в столярной, а остальные три тётушки помещались в комнате бабушки, рядом с горницей больного дедушки. В зале была стужа, да и в гостиной холодно. Едва нашли кровать для матери; нам с сестрицей постлали на канапе, а отцу приготовили перину на полу. Подали самовар и стали нас поить чаем; тут пришла мать; она вся была мокрая от духоты в дедушкиной горнице, в которой было жарко, как в бане. В гостиной ей показалось холодно, и она сейчас принялась ее ухичивать; заперли двери в залу, завесили ковром, устлали пол кошмами – и гостиная, в которой были две печки, скоро нагрелась и во всё время нашего пребывания была очень тепла.
В голове моей происходила совершенная путаница разных впечатлений, воспоминаний, страха и предчувствий; а сверх того, действительно у меня начинала сильно болеть голова от ушиба. Мать скоро заметила, что я нездоров, что у меня запухает глаз, и мы должны были рассказать ей всё происшествие. Мне сделали какую-то примочку и глаз завязали. Но мать была больнее меня от бессонницы, усталости и тошноты в продолжение всей дороги. Она не легла, а упала в изнеможении на свою постель; разумеется, и нас сейчас уложили. Отец остался на всю ночь у дедушки, кончины которого ожидали каждую минуту. Мать скоро уснула, но я долго не мог заснуть. Беспрестанно я ожидал, что дедушка начнёт умирать, а как смерть, по моему понятию и убеждению, соединялась с мучительной болью и страданьем, то я всё вслушивался, не начнёт ли дедушка плакать и стонать. Сильно я тревожился также о матери; голова болела, глаз закрывался, я чувствовал жар и даже готовность бредить, и боялся, что захвораю… но все уступило благотворному, целебному сну. Проснувшись ещё до света, я взглянул на мать: она спала, и это меня очень обрадовало. Голова и глаз перестали болеть, но зато глаз совершенно закрылся, запух, и все ушибленное место посинело. Видно, отец еще не приходил: постель его не была измята. Я принялся разглядывать гостиную. Все в ней было точно так же, как и прошлого года, только стекла чудными узорами разрисовались от сильного мороза. На досуге я дал волю своему воображению, или, лучше сказать, соображению, потому что я именно соображал настоящее наше положение с тем, которое ожидало нас впереди. Разумеется, все это думалось по-детски. Я думал, что когда умрет дедушка, то и бабушка, верно, умрет, потому что она старая и седая. Тогда мы тетушку Татьяну Степановну увезем в Уфу, и будет она жить у нас в пустой детской; а если бабушка не умрет, то и ее увезем, перенесем дом из Багрова в Сергеевку, поставим его над самым озером и станем там летом жить и удить вместе с тетушкой… Но все эти мечтанья исчезали при мысли о дедушкиной кончине, в которой никто не сомневался. Я знал, что он желал нас видеть, и надобно признаться, что это неизбежное свиданье наводило на мою душу неописанный ужас. Всего больше я боялся, что дедушка станет прощаться со мной, обнимет меня и умрёт, что меня нельзя будет вынуть из его рук, потому что они окоченеют, и что надобно будет меня вместе с ним закопать в землю… Конечно, такое опасение могло родиться из рассказов о покойниках, об окоченелости их членов, но всё странно противоречит оно моим тогдашним здравым уже понятиям об иных предметах. |