Медленно обозначились полюса. Мир не был однообразным — он был похож на тельняшку, состоящую из двух цветов. Мы вступали в жизнь и начинали понимать, что черного в ней ничуть не меньше солнечного. Просто это черное еще не вступало в нашу жизнь. Нас от него берегли родители. Черные тени кружились где-то рядом, выбрасывая в нашу сторону длинные и липкие языки. Все еще было впереди. Все ещё было впереди!
Мы осваивали свою орбитальную станцию. Она называлась Панфилова К ней причаливали континентальные поезда.
Станция Панфилово середины прошлого века.
Она и сейчас такая. Ничего не изменилось. Это столицы меняются каждый год, хорошеют, приукрашиваются. Провинция меняется лишь в худшую сторону. Ветшают дома, мелеют пруды, зарастают крапивой окраины. Стареют люди.
Такие дела.
Вечерами мы играли в футбол. Днями я работал на элеваторе. Домой я приходил поздно, и на столе во дворе под жестяным эмалированным тазом с отбитыми краями меня ждала краюха домашнего хлеба, несколько огурцов и кружка холодного молока.
Под раскладушкой, на которой я спал, стопками лежали книги. Их я читал ночами. Нет, какое было время, какое время! Я читал Севера Гансовского, Илью Варшавского, «Открытие себя» Владимира Савченко и «Аксиомы волшебной палочки» такого необычного Владимира Григорьева, «Бульвар Целакантус» Львова и выпуски «Фантастики», в которых был напечатан милый моему сердцу Михаил Анчаров, и еще я читал Монтеня и Овидия, бегал в сельскую библиотеку и брал там тома «Библиотеки Всемирной литературы». Я читал бессистемно и жадно, и это была хорошая жизнь!
Стоял август, и с небес катились звезды. Можно было лежать на ступеньках крыльца и загадывать желания — звезд хватало сразу на все.
Вечером я ехал на велосипеде на хутор Михайловский, где жил мой дружок Саня Галкин. Мы спорили о книгах, и еще больше мы с ним спорили о будущем, которое казалось нам таким прекрасным.
Был шестьдесят восьмой год — в Прагу входили танки Варшавского договора. Нас это не интересовало ни капельки, мы спорили о том, каким будет коммунистическое будущее — таким, как у Стругацких, или таким, как у Ефремова. Мир «Возвращения» был человечнее, поэтому нам он нравился больше. Тогда казалось, что в будущем танкам нет места, ну разве что высшей защиты, чтобы преодолевать опасные маршруты на далеких планетах или бороться с последствиями технологических катастроф на Земле.
Если бы мне кто-нибудь сказал, что через три десятка лет мы будем штурмом брать бывший советский город Грозный, что танки на его улицах будут гореть точно свечки, а оборонять от нас город будут боевики, которых возглавят бывшие комсомольские секретари, я бы назвал этого человека идиотом.
Будущее казалось безоблачным. Чехословакия была далеко.
Именно тогда я начал писать. Боже мой, что я писал! Простите меня, испорченные листы! Простите меня, исписанные тетради!
Я сидел и мучился. Эти муки были муками творчества. Творчество было графоманским. Я не понимал, почему Куваев складывает слова во фразы и у него получается волшебство, а у меня сухой текст, на который не хочется смотреть. Почему у Валентина Катаева текст, а у меня лепет ребенка, которому простят всё и простят все, только не я сам. Ну почему, почему, у одного получается волшебство, а другой ходит с натертыми ногами? А потому, братцы мои, потому что талант не зависит от человека. Талант — это умение наматывать портянки. Достается либо от Бога, либо приходит с практакой. Надо много работать. Будешь лениться — все твои мозоли будут видны окружающими. А что в этом случае можно сделать? А не надевай сапоги! Иди учись наматывать портянки! Или по крайней мере прячь ноги под скамейку.
Хотелось заплакать.
Я сказал себе:
— Урод! Начни все сначала!
Это случилось через тридцать лет. |