А к восьми часам ему нужно было идти на работу. К этому времени мама поднимала нас, хныкающих и невыспавшихся, умывала, кормила, и мы шли на смену отцу.
Он сообщал нам номер очереди, записанный химическим карандашом на ладони, затем громко объяснял стоящим сзади, что это вот и есть его семья, на которую он занимал очередь и о которой он их предупреждал. Только тогда мы равноправно вливались в это временное сообщество, а отец уходил на работу.
У магазина уже не просто стояла, а клубилась огромная толпа: женщины, дети, старики. Стояли здесь и мужчины, почему-то всегда уже успевшие подружиться и «сообразить». Кто-то вязал носки, кто-то монотонно и однообразно рассказывал всем желающим каждый день одно и то же о тяжелой, беспросветной жизни и о погибших кормильцах. Тут же завтракали, матери кормили грудничков. Однажды женщины, собравшись в кружок, даже пели песни.
Ближе к обеду подвозили хлеб. Он мог быть белым, пшеничным, ржаным или пеклеванным. Что означает это слово, не знаю до сих пор. И тут начиналось настоящее светопреставление. Очередь «строилась», и дети, несмотря на их слезы и протесты, также запихивались в нее. Ведь норма продажи – булка в руки, иногда полторы. И тут уж бдительно считались даже наши детские ручонки. Огромная очередь выплескивалась далеко за пределы магазина. Слышались бесконечная ругань и выяснения, кто здесь стоял, кто не стоял. Чем ближе к прилавку, тем ожесточеннее проходили баталии, ведь первые обычно занимали очередь с вечера.
Добровольные блюстители порядка торжественно закрывали двери, и не дай Бог, если кто-то в этот момент отошел по делам или просто зазевался, а его честно выстоянная очередь оказывалась внутри магазина. «Занимай снова!» – вот и весь сказ.
Тут-то и вступал в свое решающее действие номер, написанный на ладони. Когда очередной распаренный, счастливый обладатель хлеба выбирался из магазина, только этот номер очереди служил находящемуся на улице законным пропуском туда, ближе к хлебу. Причем с завидным постоянством находились «любители» подделать этот несчастный номер, и с таким же завидным постоянством они тут же вычислялись почти сроднившейся за полдня толпой и торжественно изгонялись из ее временно дружных рядов. А иногда даже маленько избивались под одобрительные возгласы окружающих. Драки, смех, ругань, мат…
Как только очередь добровольного наблюдающего исчезала в магазине, ему тут же находилась достойная смена; желающих почему-то всегда было больше, чем нужно. Купленный хлеб расходовался очень экономно и растягивался на несколько дней. Если хлеба на всех в магазине не хватало, а такое частенько случалось, то на следующий день все повторялось сначала.
Однажды, когда моя счастливая мама, держа на руках братишку и подталкивая вперед меня, сказала продавщице: «На троих», та вдруг заартачилась:
– Нет, только на двоих! Пацан маленький, он не считается!
– Как это не считается? Он ведь тоже полдня толокся в этой очереди!
– А вот так! Не считается, и все! Да он и хлеба-то столько не съест! Бери на двоих и уходи! Не мешай работать!
Толпа загудела. Одни, с малыми на руках, истерично закричали:
– На всех! Давайте на всех!
А стоящие без детей, конечно, приняли сторону продавщицы:
– Не давать! Не давать! А то соберут всех соседских сопляков и хапают, хапают!
Да, было и такое. Иногда, купив хлеба по своей очереди, матери по договоренности тихонько передавали своих детей соседям или родственникам, стоящим сзади. Ребенка ведь легче подсунуть в очередь, у него нет номера на ладони, а научить громко называть соседку или тетю мамой, чтобы купить лишнюю булку хлеба, не так уж и сложно. Один-два раза могло сработать.
Короче, продать хлеб на братишку нам категорически отказались, несмотря на горячие заверения сочувствующих знакомых:
– Да ее это пацан, ее!
Это был первый и последний раз в жизни, когда я видела, как громко и безутешно плакала несчастная мама, как истошно кричал перепуганный братишка. |