Ее голубые глаза пронзили мое сердце, как стрелы, и никакими усилиями я не мог вытеснить из головы мысли о ней и звук ее мягкого голоса из моего слуха, а ее поцелуи, казалось, все еще горели у меня на губах. Меня мучила мысль о том, что, быть может, я никогда больше ее не увижу, а если увижу, то не смогу говорить с ней, – ведь я был настолько ниже, чем она, по своему положению и уже успел навлечь на себя гнев ее отца и (как я догадывался) возбудить ревность ее надушенного кузена, которого, говорили, король любил, как родного брата.
Что велела мне моя мать? Покинуть эти места и уехать в Лондон, найти там моего дядю Джона Триммера, купца и золотых дел мастера, который был моим крестным отцом, и попросить его взять меня в свое дело. Я помнил моего дядю, потому что лет семь или восемь тому назад, когда я был еще подростком, он навестил нас в Гастингсе в то время, когда Лондон постигла чума. Однако он прожил у нас всего неделю; по его словам, морской воздух плохо действовал на его желудок, и лучше рискнуть заболеть чумой, имея здоровый желудок, чем избежать ее, но с больным желудком. Правда, по моему, он думал о своем деле, а вовсе не о желудке.
Странный он был старик, чем то похожий на мою мать, но только нос у него был более горбатый, глаза маленькие, а лысая голова прикрыта бархатной шапочкой. Даже в летнюю жару ему всегда было холодно, и он носил старую, облезшую по краям шубу (меховую накидку), громко жалуясь на сквозняки. Он даже походил на старого еврея, хотя и был добрым христианином, и посмеивался про себя, поскольку, по его словам, это было выгодно для его торговли – евреев всегда боялись и считали, что обмануть и переспорить их просто невозможно.
В остальном я помню только, что он проэкзаменовал меня насчет моей учености и остался недоволен, и что он обошел наши владения, оценивая наши товары и показывая матери, как нас обманывают и как мы могли бы получать больше денег, чем мы имеем. Уезжая, он подарил мне золотой слиток и сказал, что жизнь – не более чем суета сует, и что я должен молиться за упокой его души, когда он умрет, так как он уверен, что она будет нуждаться в такой помощи; а также, что я должен употребить этот слиток золота с выгодой для себя. Это я и сделал – купил огромного свирепого дога, привезенного на корабле из Норвегии, которого я страстно хотел приобрести; этот дог укусил одного большого человека в нашем городе, и тот потащил мать в суд к бейлифу и добился уничтожения бедного зверя, к моей великой ярости.
Перебирая все это в памяти, я подумал, что в сущности мне ведь нравился дядя Джон, хотя он и отличался от всех окружающих. Почему бы мне не поехать к нему? Потому что я, любя море и свежий воздух, не хотел сидеть в лондонской лавке, а также из страха, что он может спросить меня, что я сделал с тем слитком золота, и поднять меня на смех из за собаки. Однако мать велела мне ехать, и это было ее последнее приказание, предсмертное слово, ослушание которого могло бы привести к несчастью. К тому же наши корабли и дом сгорели, и мне придется долго и упорно трудиться, прежде чем я смогу восстановить утраченное. И наконец, в Лондоне я не буду видеть леди Бланш Эйлис и постепенно забуду огоньки в ее голубых глазах. Поэтому я решил, что уеду, и, наконец, заснул.
На следующее утро я исповедовался старому священнику, прося его среди прочих вещей снять с меня грех пролитой крови, на что он, будучи в душе убежденным англичанином, ответил, что этот поступок не нуждается в прощении ни Бога, ни человека. Я посоветовался с ним о том, что мне следует делать, и он сказал, что мой долг – повиноваться желаниям моей матери, поскольку предсмертные слова такого рода часто бывают внушены свыше и выражают волю неба. Далее он подчеркнул, что не мешало бы мне избегать леди Бланш Эйлис, которая намного выше меня по положению, и поэтому попытки видеться с ней могли бы кончиться для меня бедой и даже смертью. И кроме всего прочего, сказал он, я мог бы вернуть себе утраченное состояние с помощью моего дяди, по слухам – очень богатого человека, которому он напишет обо мне письмо. |