– Если бы я мог написать ее заново, то сделал бы все совсем по-другому.
– Так напиши, кто тебе мешает?
– Ну нет.
Время для Александра было исключительно линейно. Счастливые случаи не повторялись, они возникали и исчезали навсегда. Он думал порой, что приемами более современными, более опосредованными можно было бы дать Деву, сад, сегодняшний день и Англию, избежав как лишних сантиментов, так и резкой иронии. Но пробовать не собирался.
– А тогда пьеса была хороша. В начале. Мы все пели, танцевали… Забавно: сейчас пятидесятые считают пустым временем, ненастоящим. А мы тогда жили, и время было довольно славное: пьеса, коронация и все прочее…
– Обманувшая заря, – сказал Александр.
– Другой у нас не было. У меня, во всяком случае. Было то, что было.
– Мне пора, – вдруг заторопился Дэниел.
Фредерика и Александр расстроенно повернулись к нему:
– Ты мог бы предупредить.
– Тебе хотя бы понравилось? Что скажешь?
– Ничего, потому что, признаться, почти ничего не слышал. Так забегался, что как сел, так и задремал. Извините. Мне сейчас бежать надо, с одной женщиной повидаться.
У женщины, к которой спешил Дэниел, сын попал в автокатастрофу. Он был красивый мальчик, а стал ходячей оболочкой красивого мальчика, восковой куклой, попеременно одержимой то вопящим демоном, примитивным духом, способным есть, спать и иметь эрекцию. Отец не выдержал и ушел из семьи. А мать – у матери раньше была школа, где ее ценили как учителя, хорошие подруги, миловидная внешность. Все это ушло – только страх остался, злость, чудовищная усталость. Она ни на минуту не оставляла своего мальчика (или то, что теперь было им). Она подала в суд за понесенный ущерб и теперь хотела, чтобы Дэниел пошел с ней, потому что, если кто-то над ее мальчиком посмеется, она может убить. Дэниел согласился: действительно, му́ка ведь в судебном коридоре бесконечно ждать своей очереди. И в Галерею-то он пришел, чтобы послушать кого-то другого, прежде чем мать режущим голосом снова заведет о своей беде, прерываемая лошадиным фырканьем сына. Послушать не удалось. Он помотал головой и повторил, что ему пора.
Вышли вместе в дружеском молчании. Дэниел, повернувшись к Александру, с трудом выжал из себя:
– А мне твоя пьеса больше нравится.
– О чем ты? Не надо, – отвечал Александр, тоскуя о неповторимости времени и искусства.
Коротким путем дошли до площади Пиккадилли, где Купидон, замерев на одной ножке, метил стрелой поверх наркоманов, сидящих у его постамента или бредущих невесть куда сутуло и криво. Дэниел вдруг объявил, что ему в метро.
– А ты не уходи, – сказала Фредерика Александру. – Выпьем где-нибудь чаю.
Дэниел стал медленно спускаться в теплую и пахучую темноту.
– Пойдем в «Фортнум и Мейсон»? – предложила Фредерика. – Это будет забавно.
Он хотел отказаться, но согласился.
Часть I
Робкая добродетель
1. В Дальнем поле
Все началось с его безобидной одержимости модернизацией языка и стихотворной драмы в частности. Тогда это носилось в воздухе. Был Элиот, был Фрай. На последнем курсе Оксфорда Александр решил, что всему виной Шекспир. Он был так несоразмерно велик, что после него почти невозможно стало писать хорошие пьесы. Драматург либо принципиально модернизирует текст и весь уходит в принцип, либо помимо воли производит водянистые, шекспирообразные вирши. Александра осенило пойти на Шекспира в лоб: написать историческую драму, как у него, но современным стихом и таким образом дать без уловок и время, и место, и самого Шекспира. |