|
Потом я спросила:
— Григорий Григорьевич, а вы почему не на фронте?
— Баку — тоже фронт, — сказал Калмыков и поднялся, скрипнув портупеей, разглаживая под ремнем гимнастерку.
И уехал на службу. У него была ночная служба, каждый вечер его увозила служебная «эмка».
«Баку — тоже фронт»… Прошли еще годы, прежде чем я поняла зловещий смысл этих слов.
В июне 44-го мы сдали выпускные экзамены. Странно было это: перестать ходить в школу. Еще более странным казалось, что наши мальчики как бы сразу перестали быть мальчиками и уходили в солдаты.
И было у нас с Котиком объяснение.
Как раз в тот день мы сдали последний выпускной экзамен — историю. И всей гурьбой пошли на Приморский бульвар. Это уже стало традицией: после экзамена, еще не остывшие, — на бульвар. А там — солнце и куцая тень от акаций, синяя вода с пятнами мазута, пламенеющие в клумбах олеандры. Близ парашютной вышки мы заняли боковую аллею, все скамейки, и был большой галдеж, смех — ну, как обычно.
Я сразу заметила, еще когда вышли из школы, что Котик держится возле меня. Я была немного расстроена: на первые два вопроса — о восстании Пугачева и о первой русской революции — ответила правильно, а на третьем вопросе забыла одно из шести условий товарища Сталина. И получила «хорошо». Котик меня утешал: это же хорошо, что «хорошо»… Он-то, конечно, получил «отлично», у него отродясь других отметок не водилось.
Мы резвились на бульваре, потом понемногу стали расходиться. Вдруг я обнаружила, что мы остались вдвоем с Котиком в совершенно безлюдной аллее. Все ребята как-то незаметно смылись, а мы, увлеченные разговором, сидели на скамейке под акациями, источающими сладковатый парфюмерный запах.
— Мне пора домой, — сказала я.
— Подожди, — сказал Котик. — Надо поговорить.
— Мы уже поговорили. Мне уже все ясно — и про второй фронт, и про Польшу. Ты так хорошо объясняешь…
— Твоя ирония неуместна. — Котик надулся.
Я посмотрела на его лицо, обращенное ко мне в профиль. Линия лба и длинноватого носа у него была словно проведена по линейке. Красивая линия. В мягкой темно-каштановой шевелюре белели мелкие лепестки.
— На тебя акация просыпалась.
Я стала очищать его волосы от белых лепестков, но Котик вдруг схватил мою руку и впился в меня пылкими карими глазами.
— Юля, я хочу тебе сказать… я ухожу на войну…
— Знаю.
— Мне в военкомате предложили идти в артиллерийское училище в Тбилиси, но я отказался.
— Почему? По-моему, если кончить училище, то…
— А по-моему, надо скорее на фронт, — отрезал он. — Пока буду в училище, война может кончиться. А я хочу хоть одного немца…
Тут он осекся. Вспомнил, конечно, что у меня отец был немец.
— Хоть одного фашиста, — поправился Котик. — Ты понимаешь?
Я кивнула. И потихоньку потянула руку, которую он все держал в своей.
— Юля, я тебя люблю…
Он сказал это с какой-то отчаянной решимостью, но заметно понизив голос на слове «люблю». (Оно ведь трудно произносится.)
Я молчала, наклонив голову. Сердце сильно билось. Мелькнула глупая мысль: вот, вот вам, Эльмира и все, все девчонки, слышите? не вам, а мне, мне объясняется Котик в любви…
А он положил мне руку на плечо, и прижал к себе, и что-то шептал, и целовал мои волосы.
— Не надо.
Я отстранилась. Щеки горели, я сжала их ладонями.
— Я люблю тебя и хочу, чтобы ты меня ждала. |