Сами понимаете, граждане судьи, у меня работа была такая.
Он рассказывал деловито, не спеша, задумывался, припоминая детали.
Странно, как он мог вообще жить все это время? Смотреть людям в глаза, ходить среди них? Или, может быть, мои вопросы наивны? В какой железобетон или коросту заковано его сердце? Он ел, пил, любил… На что-то надеялся. И мечтал, наверное. Обязательно. Человек не может жить, пусть даже без примитивной мечты. О чем он мечтал? И можно ли назвать то состояние, в котором он пребывал, вообще жизнью? В каких глубинах души у человека прячется судья, безжалостный и строгий, который сам себя судит? Ведь Габ когда-то тоже был ребенком, мальчишкой, бегал с друзьями на реку ловить рыбу, плакал, когда его обижали, смеялся, провожал девчонку из школы…
Сейчас Габ рассказывал:
— Пригнали восемнадцать платформ. В это время в поселке Стекольного завода немецкий духовой оркестр играл, чтоб не слышно было, как люди кричат. Их били сапогами, прикладами, сбрасывали с платформ. Они догадались, куда и зачем их привезли, и не хотели сходить. Травили собаками. Потом сгоняли в колонну по четыре. Их делили партиями. Сразу отбирали вещи, срывали одежду, детей забрасывали в кузов душегубки. Грудных детей два эсэсовца в белых халатах мазали кисточкой черной мазью из банки. Мазнет по губам — ребенок встрепенется и вытянется. Умирает на руках у матери. Потом ребенка вырывают и бросают в ров. Выберут из партии двух мужчин, тоже разденут догола. Всех в душегубку загоняют, они ждут своей очереди. Душегубки по кругу ездили, даже колею выбили. Вначале шатается машина, бьются в ней. Потом затихают. Подойдет, открывается дверь, оттуда дым валит. Двух голых мужчин заставляют выбрасывать трупы — там угарно. Потом мужчин стреляют в затылок. Следующую партию подводят, опять двух мужчин выбирают. Всех раздевают и в кузов. Машина опять по кругу идет. Опять нагружают, опять стреляют. Следующую партию подводят…
Он вспоминал… Я тоже вспомнил. Вспомнил, как ждал Марку из школы. Я перестал ходить в школу. Я дружил с моряками-севастопольцами. Они проходили переформирование в Пятигорске. И из них сколачивались батальоны морской пехоты.
Наш класс занимался в третьей смене. Я ждал Марку на углу Советской. Воздух был теплый, густой и шалый. Я кружил вокруг столба, ждал звонка с последнего урока. Наконец повалили ребята из школы. Я спрятался в тени, а когда проходила под фонарем Марка, я ее окликнул. И мы пошли вдвоем вверх.
Она рассказывала об учителе истории Сысоеве, — он был глуховат, и поэтому на его уроках всегда стоял невероятный шум. Вчера Сысой торопился на уроки, не услышал звонка трамвая и попал под вагон. Сегодня пришел новый учитель истории. Строгий.
— На земле миллионы людей, — говорила Марка. — А Сысой был один. Мы ходили на головах. Почему боль одного человека не чувствуют другие? Если бы они чувствовали, то тогда никто не обижал бы никого. Смотри, сейчас укушу себя за руку, а ты ничего не почувствуешь, никто во всем мире не почувствует, что мне больно. Это неправильно!
— А может, правильно? — сказал я.
— Нет! Если взять камень и разбить фонарь, станет темно на улице, это сразу заметят — будут спотыкаться. Кто-нибудь разозлится: «Какому дураку понадобилось разбить фонарь?» А может быть, я это сделала потому, что у меня настроение… Чтобы люди почувствовали, что мне плохо. Они поймут, когда будут спотыкаться, когда самим станет больно.
— Конечно обидно, — сказал я, — что никто не замечает, есть ты на свете или нет. Я залез на скалу Пингвинов. Высоко. Еле слез. И там написал свою фамилию. Теперь кто будет идти мимо, обязательно увидит мою фамилию. Не могут не увидеть. И обязательно подумают: «Надо же… Оказывается, есть на свете такой…»
— Скорее всего подумают: какого дурака туда занесло? — ответила Марка. |