Он не просто играл, он рассказывал мне истории, а если подходящей не было, я придумывала их сама: смешивала мифы и реальные события и часто вспоминала Икара, который слишком близко подлетел к солнцу.
На дни рождения, Рождество и другие праздники учитель дарил мне пластинки. На них не всегда была записана скрипка, но всегда классика — пища для слуха. С Четвертой симфонией Бетховена у меня случилось что-то вроде школьного романа — я влюбилась в нее без памяти. Были и другие увлечения, но одно стояло особняком, оно подтвердило все, о чем я догадывалась. Это был двойной альбом австрийского скрипача, Фрица Крейслера. До этого я никогда не слышала ни о нем, ни о легендах, окружавших его. И не понимала, хотя, наверное, все-таки чувствовала в глубине души, как высоко может вознести правильный инструмент. Игра Крейслера стала для меня свидетельством того, что эта высота достижима. Я поняла, на что способна скрипка, осознала, что у нее есть голос, личность, даже свой взгляд на мир. Крейслер убедил меня в том, что она может даже дышать, что она — живая и ее душа — посланница небес. Я слушала, как он исполняет Брамса, Бетховена, собственные композиции «Муки любви» и «Радость любви», а также «Прекрасный розмарин» и очаровательные миниатюры, такие как Юмореска № 7 Антонина Дворжака.
Я играла их снова и снова, без устали, и думала только о том, какое Крейслер чудо и как он волшебным образом умудрился воплотиться в собственной музыке. Его скрипка была Крейслером, каждая сыгранная им нота была Крейслером. Возможно, именно тогда я и поняла, что у меня тоже есть свой голос.
К тому моменту я уже сменила свою фабричную скрипку на инструмент получше. Новая была уже «четвертушкой». Было жалко расставаться со старой, но в то же время я чувствовала облегчение. Хотя, по правде говоря, мы с ней так и не расстались. Она до сих пор обитает у меня дома. Эта скрипочка всегда будет частью меня, как и все остальные. И все я храню. Ну, кроме одной.
Моя сестра закончила первую музыкальную школу и поступила в школу Перселл на станции метро «Харроу-он-зе-Хилл». Я снова стала ей завидовать, как это было, когда она только начала брать уроки музыки. Только теперь я завидовала ее возрасту. Мне было семь лет, а ей — девять. Она приходила и рассказывала всякие серьезные, «взрослые» истории о том, как она, например, пела в хоре, или играла целый день. А чем могла похвастаться я? Тем, что торчала в заурядной школе и раз в неделю играла на скрипке? Как же я мечтала вырваться оттуда! И вот, неожиданно, мне подвернулась такая возможность. Мама взяла меня с собой в Перселл, когда ехала забирать сестру. Скрипка-малышка была при мне. Увидев меня, директор Перселла, Джон Бейн, спросил:
— А ты играть-то умеешь?
Он говорил со мной ласково и снисходительно, как взрослые обычно и разговаривают с маленькими девочками. Но для меня это прозвучало как вызов! Умею ли я? Еще как умею! Я достала скрипку и сыграла — Концерт Баха ля минор. Когда я вывела последнюю ноту, директор сказал, что ради меня готов, пожалуй, нарушить школьные правила. Мне позволили поступить — на два года раньше срока. А учитывая, в какую копеечку влетело бы родителям не только сестрино, но и мое обучение, директор добавил, что готов похлопотать за меня и помочь финансово.
Всего за час передо мной возникли очертания будущего. Я отчетливо видела их.
Моя жизнь разделилась надвое. Была школьная жизнь, и была музыкальная. Ах да, и третья жизнь — в стенах родного дома. Наша семья очень отличалась от любой другой. Когда мы с сестрой были маленькими, нам не разрешали сесть за стол, пока не поест отец. После этого ели мы, и последней — мама. Сначала отец, потом дети, и только потом — мать. Такова корейская семейная традиция. То, что казалось нам совершенно нормальным и естественным, вызывало недоумение и негодование у наших друзей. |