– Аксо…
– Пустяки, Ханна! Ты должна приехать и посмотреть, – настаивал он, и она постепенно начала понимать.
Август внезапно и без предупреждения начал рисовать, как виртуоз – по крайней мере, по утверждению Франса, – и было бы, разумеется, здорово, окажись это правдой. Но Ханна, как это ни печально, не обрадовалась и поначалу не поняла, почему. Потом догадалась. Потому что это случилось у Франса. Здесь, у них с Лассе, мальчик жил годами, и вообще ничего не происходило. Здесь он просто сидел со своими пазлами и кубиками, не произнося ни слова, и только страдал отвратительными припадками да кричал душераздирающим голосом и метался в разные стороны – и вот, пожалуйста, несколько недель у отца, и его уже называют гением…
Это просто чересчур. Не то чтобы Ханна не радовалась за мальчика, но ее это все равно огорчало. И самое ужасное: она не так уж сильно удивилась. Не качала головой, бормоча: «Невероятно, невероятно»… Напротив, она, казалось, предчувствовала – не именно то, что сын станет идеально изображать светофоры, но что за внешними проявлениями у него скрывается нечто большее.
Ханна читала это в его глазах, во взгляде, который иногда в минуты сильного волнения, казалось, регистрировал мельчайшие детали вокруг. Она угадывала это по тому, как мальчик слушал школьных учителей, как нервно перелистывал купленные ею учебники математики, и прежде всего: по его цифрам. Ничего более странного, чем его цифры, ей видеть не доводилось. Он мог час за часом записывать бесконечные серии непостижимо больших чисел, и Ханна действительно пыталась их понять или, по крайней мере, уловить в них какой-то смысл. Но, как она ни старалась, разобраться ей так и не удалось, и сейчас она догадывалась, что упустила в этих числах нечто важное. Наверное, она была слишком несчастна и слишком занята собой для того, чтобы понимать, что творится в мыслях сына?
– Я не знаю, – произнесла Ханна.
– Не знаешь что? – раздраженно уточнил Франс.
– Не знаю, смогу ли я приехать, – продолжила она и в тот же миг услышала возню у входной двери.
Лассе прибыл вместе со своим старым собутыльником Рогером Винтером, что заставило Ханну испуганно попятиться, пробормотать Франсу слова извинения и в тысячный раз подумать, что она плохая мать.
Франс выругался, стоя с телефоном в руках посреди спальни, на полу в шахматную клетку. Выложить пол таким образом он велел, потому что этот рисунок отвечал его чувству математического порядка, а также поскольку шахматные клетки размножались до бесконечности в зеркалах платяных шкафов, стоявших по обе стороны кровати. Бывали дни, когда он рассматривал удвоение клеток в зеркалах как расползающуюся загадку, как нечто почти живое, возникающее из схематичности и регулярности, подобно тому как из нейронов мозга рождаются мысли и мечты или из бинарных кодов компьютерные программы. Но в данную минуту его полностью занимали мысли иного рода.
– Солнышко, что случилось с твоей мамой? – проговорил он.
Август, который сидел на полу рядом с ним и ел бутерброд с сыром и соленым огурцом, посмотрел на отца сосредоточенным взглядом, и у того возникло странное предчувствие, что сын вот-вот скажет нечто взрослое и разумное. Но это, конечно, была глупость. Август говорил не больше, чем всегда, и ничего не знал об опустившихся и потухших женщинах, и то, что Франсу вообще могло взбрести в голову нечто подобное, естественно, объяснялось рисунками.
Рисунки – к этому времени их стало уже три – временами представлялись ему доказательством не только художественного и математического таланта, но и какой-то особой мудрости. Они казались настолько зрелыми и сложными по геометрической точности, что никак не сочетались у Франса с образом Августа как умственно отсталого ребенка. |