Он ведь самый настоящий дурак и есть, если собственными руками сгубил свое будущее.
Лес оборвался внезапно, когда гроза уже почти стихла. Вековые сосны замерли на краю обрыва, цепляясь корнями за гранитные валуны. И Федор замер, увидел, как далеко внизу шумит и беснуется река, и понял, что не сможет, не найдет в себе смелости прыгнуть.
Так бы он и стоял, борясь с собой и со своим страхом, если бы за спиной не послышались выстрелы. Конвой не стал дожидаться, когда закончится гроза… Одна пуля ударилась в гранитный валун, высекая из него искры, вторая опалила левое плечо. И в этот самый момент вместе со жгучей болью пришла лихая, отчаянная удаль. Она вытеснила страх и толкнула Федора с обрыва.
Вода оказалась твердой, как камень. Федору сначала и показалось, что он упал на камни, а потом его, почти потерявшего сознание, подхватило, закружило, потянуло куда-то. И сопротивляться этому не было никаких сил, а хотелось сдаться и умереть. Вот только тело не желало умирать. Тело цеплялось за жизнь и за несущиеся навстречу камни, обламывало ногти и сдирало остатки шкуры.
Река, протащив его, казалось, несколько верст, выплюнула на колкий каменистый берег и оставила умирать. Наверное, Федор потерял сознание, потому что, когда он открыл глаза, начался рассвет. Он брезжил еще где-то далеко, за лесом, но над притихшей рекой уже стелился густой утренний туман, а в ветвях деревьев звонко чирикали какие-то птахи. Федор лежал неподвижно до самого восхода солнца, не находил в себе сил даже отползти подальше от воды. Лежал и не верил, что выжил, победил в этой почти безнадежной битве с людьми и со стихией. Тело, битое об речные камни, ныло, а кожа горела так, словно его освежевали заживо. Из распоротой щеки текла кровь, окрашивая красным серую гальку. Но рана на руке казалась неопасной.
Он встал, когда понял, что может умереть прямо здесь, на берегу, если не начнет двигаться. Поднялся сначала на четвереньки, потом, придерживаясь за большой валун, на ноги, постоял, прислушиваясь к шуму в голове.
Нужно было уходить. Он и так потерял непростительно много времени. Вряд ли его станут искать живым, но кто знает?..
Федор ушел от реки, и это была его самая большая ошибка. Нельзя было удаляться от воды, добровольно обрекая себя на жажду. Вот только когда он это понял, было уже поздно, попытка вернуться ничего не дала. Лес не отпускал. Густой, первозданный, он обступал со всех сторон, заметал следы, сращивал надломленные Федором ветки, шумел убаюкивающе. Этот вековой лес, как и река, хотел оставить его себе, измотать, извести, а потом попировать на его костях. Лес следил за ним сотнями глаз, дышал в затылок, хватал за ноги корнями, уговаривал прилечь, отдохнуть. Но Федор упрямо брел вперед, спал вполглаза, забравшись на дерево. Ему казалось, что на дереве безопасно. До тех пор, пока он не увидел рысь, крупную, пятнистую, совсем не похожую на безобидную домашнюю кошку. Та рысь оказалась сытой. Повезло. Но в лесу было еще очень много голодного зверья. Федор слышал хруст веток, вздрагивал от мощного рыка, припадал к земле, вжимался в стволы деревьев в попытке слиться с лесом, стать незаметным.
Он перестал бояться и прятаться, когда пришел жар и привел с собой невыносимую жажду. Многочисленные раны загноились. Сначала Федор пытался прикладывать к ним мох, но становилось только хуже. Тело зудело, и от этого зуда не было никакого спасения. А потом он потерял счет дням. Теперь он больше лежал, зарывшись с головой в прошлогоднюю листву, и продвигался вперед только ночью, когда спадала жара, а тело хоть немного слушалось.
Все чаще ему хотелось сдаться на милость леса, но упрямство, единственное, что у него осталось от прежних человеческих чувств, гнало вперед, и лес отступал перед этой одержимостью.
Водой запахло на закате. Федор учуял ее, как кони чуют водопой. И так же, совершенно по-лошадиному, вскинул голову, шумно втянул в себя воздух. Жажда и голод обострили чувства, превратили его из дичи в оголодавшего, потерявшего страх зверя. |