Человек этот был Симурдэн. На нем, как и накануне, был надет мундир комиссара Конвента; на голове его была треугольная шляпа с трехцветным султаном, на левом боку сабля, а за пояс заткнуты пистолеты.
Он молчал; молчали и все. Солдаты держали ружья к ноге и стояли, опустив глаза в землю. Они прикасались друг к другу локтями, но не разговаривали. Они думали об этой братоубийственной войне, о многочисленных сражениях, о столь храбро перенесенных ими схватках в изгородях, о толпах озлобленных крестьян, рассеянных их доблестью, о взятых городах, о выигранных сражениях, о победах, – и им казалось теперь, будто вся эта слава обращается для них в позор. Тяжелое ожидание смерти сжимало все груди. На помосте гильотины виднелся расхаживавший взад и вперед палач. Свет зарождавшегося дня величественно заливал все небо.
Вдруг послышались те глухие звуки, которые издают обтянутые трауром барабаны. Эти мрачные, похоронные звуки все приближались; ряды расступились, и в каре вступило и направилось к эшафоту целое шествие.
Сначала барабанщики с обтянутыми крепом барабанами, затем рота гренадер, далее взвод жандармов с обнаженными саблями и, наконец, осужденный Говэн, шедший свободно, не связанный ни по рукам, ни по ногам, в походной форме, с саблей на боку. Позади него шел второй взвод жандармов.
На лице Говэна как бы застыло то выражение задумчивой радости, которое осветило его в ту минуту, когда он сказал Симурдэну: «Я думаю о будущем». Ничто не могло быть очаровательнее и торжественнее этой улыбки.
Прибыв на зловещее место казни, он бросил первый взгляд не на гильотину, к которой он относился с презрением, а к вышке башни. Он был уверен, что Симурдэн не преминет присутствовать при его казни. Он стал искать его глазами на вышке и вскоре нашел.
Симурдэн был бледен и холоден. Если бы кто-нибудь стоял возле него локоть к локтю, он бы не услышал его дыхания. Увидев Говэна, он даже не шевельнул бровью.
Тем временем Говэн приблизился к эшафоту. Он не спускал глаз с Симурдэна, а тот не спускал глаз с него. Казалось, будто Симурдэн искал себе в этом взгляде опору.
Говэн дошел до подножия эшафота и взошел на него. Офицер, командовавший взводом гренадер, последовал за ним на помост. Говэн снял со своего пояса шпагу и передал ее офицеру; потом снял с себя галстук и передал палачу. Он был похож скорее на видение, чем на человека. Никогда, кажется, он не был красивее. Его темно-русые волосы разносились по ветру, – в то время короткая стрижка еще не вошла в моду. Его белая шея напоминала женскую, а его величественный и геройский взгляд делал его похожим на архангела. Он и на эшафоте оставался мечтателем: ведь и плаха – та же вершина. Говэн стоял величественный и спокойный. Солнце, заливая его своими лучами, образовало вокруг его головы как бы сияние.
Нужно было, однако, привязать осужденного к доске. Палач приблизился к нему с веревкой в руке.
Но в эту минуту солдаты, увидев своего молодого вождя почти уже положенным под нож, не выдержали; сердце этих привыкших ко всем ужасам войны людей переполнилось горем. Послышалось нечто ужасное – рыдание толпы. Со всех сторон раздались возгласы: «Пощадите! Пощадите!» Некоторые опустились на колени; другие побросали свои ружья и стали простирать свои руки к площадке башни, на которой сидел Симурдэн. Один гренадер воскликнул, указывая на гильотину. «А что, здесь допускаются заместители? Я – заместитель!» Все неистово вопили: «Пощадите! Пощадите!» – и даже львы, услыхав этот вопль, были бы тронуты или испуганы, потому что солдатские слезы – это ужасная вещь.
Палач остановился, не зная, что ему делать. |