Мама плачет минимум раз в день, а иногда два раза, потому что трудно быть матерью Дерганого Ребенка.
– Прости, Пьер. Но я прошу – и даже настаиваю, да, настаиваю, – чтобы мы прекратили этот разговор. Ему лучше ничего не знать. Он запутается, будет нервничать. Ему что, мало? Не дай бог начнет заниматься самоедством. Так что забудь об этом.
Мне не разрешают есть в комнате. Может, поэтому я вдруг перестал жевать и поэтому у меня перестало глотаться. И я тогда все выплюнул в Алькатрас, вытащил карандаш из Мухаммедова колеса, и оно снова закрутилось. А потом я подумал, что ничего страшного, я ведь и так знаю, откуда взялся. Врачи разрезали маму, как маму императора Юлия Цезаря, потом они вытащили меня крюком для мяса, и мы с ней чуть не умерли. Но я ничего не понял про Жан-Люка. Кто такой Жан-Люк? И что такое самоедство?
Каждую среду, когда остальные дети ходят в ateliers, или читают дома catéchisme, или смотрят телевизор, я отправляюсь к Жирному Пересу. Жирный Перес – это толстый читатель мыслей, но у него не очень-то получалось их читать, а чтобы ему досадить, можно послать письмо с хомячьими какашками, только вот Перес, наверное, примет их за семена папайи и посадит в цветочный горшок, до того он лопух, и будет ждать и ждать, когда семена взойдут, но они никогда не взойдут. Или иногда, чтобы довести Переса, я считаю вслух: un deux, trois, quatre, cinq, six, sept, huit, neuf, dix, onze, douze…Или по-английски считаю: one, two, three, four, five, но потом останавливаюсь, потому что не знаю, сколько будет после five.
– Ну, были у тебя какие-нибудь неприятности на этой неделе?
– Я обжегся спичкой, когда зажигал свечи. Маман ненавидит, когда я балуюсь с огнем, она ненавидит свечи и всякие костры, а я их обожаю. Потом еще я упал во дворе и ободрал коленку. А вчера у меня нарывал палец, и я чуть не заразился столбняком. Тогда у меня был бы тризм. Вот, видите, мне пластырь налепили.
– И почему он у тебя нарывал?
Я научился щелкать языком о верхнюю часть рта, называется нёбо, и решил, что как раз пора. Я довольно громко щелкнул, но Перес ни слова не сказал.
– Я поранил палец лопатой, когда копал могилу.
– Что ж, расскажи мне про эту могилу. – Скрип. – Ты нашел зверька?
– Если бы я нашел зверька, я бы его не убил. Не сразу.
– Я имел в виду…
– Я бы подержал его в Алькатрасе вместе с Мухаммедом. Если бы это была крыса, я бы покормил ее личинками, а потом, может, убил бы. Через шестнадцать или семнадцать дней. – И я снова щелкаю языком, еще громче.
– Ну, рассказывай дальше. Для кого же была могила?
– Для человека.
– Понятно. И для кого именно?
– Для большого и даже огромного жирного человека, который живет на рю Мальшерб.
– А-а. И кто же это?
Ох! Какие же тупые эти жиртресты!
– Что ж, твои неприятности были маленькие, – говорит Жирный Перес и смотрит на меня своим думательным лицом. – Ничего страшного, тебя же не положили в больницу. Подумаешь, малость обжегся, поранил коленку, да немного палец понарывал.
– Ну и что? Все равно я тридцать три несчастья. Иногда несчастья большие, а иногда маленькие.
– Давай поговорим о больших. Которые кончаются больницей. Хочу тебя кое о чем спросить, Луи. Тебе нравится лежать в больнице?
– Несчастные случаи я не люблю. Ненавижу. Но люблю выздоравливать, это здоровско.
– И что в этом здоровского?
– Я не хожу в школу. И вокруг меня все прыгают. Мама сидит у кровати и разговаривает, как с маленьким, и можно лежать и молча слушать. И она делает все, что ни попросишь, – радуется, что опасность меня не убила. |