Изменить размер шрифта - +

Что оно, собственно, означает?

— Да ведь это мы теперь профуги, — догадывается Финик. — Штатенлоз. Пересадка. Компостируйте ваши билеты.

— К добру это или к худу?

— Господь разберет! Но шагать надо. Не ночевать же на площади. Все равно прогонят.

Шагаем и переволакиваем на короткие дистанции свои тюки. Нечто вроде перебежки цепью. К счастью близко. Кино тут же за углом.

Оставляю жену караулить вещи, а сам я с Фиником иду на разведку.

В синема — толпа. На его дворике еще гуще. У стен накидана солома. Говорят на всех языках и больше всего по-русски.

— Записаться где-то надо, — рассуждаю я вслух.

— Надо полагать, за тем столиком регистрируют, — отвечает мне некто, в ком я узнаю земляка-ставропольца, армянина, державшего духан при немцах. Идем к столику.

— Петрос-Оглы, — твердо заявляет регистратору мой спутник и добавляет уже мне: — документов здесь, видно, не спрашивают.

— Национальность?

— Турок, — не менее твердо выговаривает он, из Эрзерума!

Регистратор машет рукой:

— Какие тут еще Эрзерумы!

Мы перетаскиваемся и ищем места на соломе. Вот оно. Как раз на четырех. Но некто в жилетке, без пиджака, отталкивает наши рюкзаки.

— Занято, занято! Сейчас хозяева вернутся!

— Эге! Русский? Ну, тогда все понятно, — говорю я. — Когда хозяева вернутся, освободим, а пока располагаемся.

Жилетка ворчит и нервически крутит размашистые усы, но боя не принимает.

На средине двора давка. Там монахини раздают макароны. Их сыплют в тарелки, в плоские немецкие котелки, в бумагу, в пригоршни.

Античный профиль юной инокини в чепце с белыми крыльями реет над толпою. Она очень молода и столь же красива. Что толкнуло ее в монастырь?

Потом я узнал, что для замужества в Италии одной красоты и прочих женских качеств слишком мало. Наши нищие профуги были очень желанными женихами для итальянок и за ними велась охота. Случались и драмы.

Но это было потом, а пока мы располагаемся на соломе и Финик вступает в деловой разговор с соседкой, сохранившей и в Италии явный отпечаток то ли Киевщины, то ли Черниговщины.

— А дальше отсюда как едут? — спрашивает она.

— Не звесно. Третий день сидим. Утром майор приезжал, обещался завтра отвезти.

— Какой майор?

— Наш, советский, русский…

Финика подбрасывает вверх, как-будто под соломой взорвался фугас.

— Советский?! И вы едете?

— Ну, а как же? Как же не ехать-то?

Рядом со мной в образах этих двух женщин сталкиваются два мира. И, как им полагается, не понимают друг друга. Финик поворачивается ко мне. В ее глазах не протест, не ужас, но безмерное удивление.

— Она… едет? Возвращается?!

— Милый Финик, — отвечаю я. — Ваш голубой диван повис между небом и землей на стене ростовской развалки. Бабушкина севрская ваза, о которой вы так трогательно вспоминаете, разбита вдребезги, и осколки похоронены где-то в мусоре, а у нее в какой-нибудь Диканьке или Копаньке, вероятно, цела еще бабкина перина… и свиное корыто стоит на прежнем месте. Ее путь лежит туда, и только туда. Еще куда же?

— А наш?

— Черт его знает! Но лежит куда-то и двигаться по нему надо без задержек. Визит советского майора мне не совсем приятен. Идемте опять на разведку.

Но гонять по учреждениям уже поздно. Вечереет. От входа в наш двор несутся крики. Идем узнать их причину.

Два партизана во всех регалиях, начиная от красных галстухов и кончая патронными лентами, и какая то под-стать им девица расклеивают на стенах кино целый ряд портретов Сталина.

Быстрый переход