Я не думаю. Я почти не существую. Я везде — и меня нет нигде. Мое тело — набор бесконечных вероятностей, мой дух — чередование ударов и пауз, тени и света, сильной и слабой доли. Кажется, я пою ту же песню, что и Царь-мать. Кажется, я начинаю свою песню. Кажется, два наши ритма схлестываются…
Мы — две реки, текущие в одном русле. Она полноводная, я — ручеек; но с каждой минутой я крепну. Проходит вечность — и мы сравнялись. Проходит еще одна вечность — и я оттягиваю на себя массы струящейся силы. Царь-мать иссякает с каждой минутой. Она иссякает…
Все заканчивается в одно мгновение.
Я — это снова я. Мое тело. Мое лицо. Мое дыхание. Легкие горят, губы трескаются, сердце готово выпрыгнуть через рот и забиться на жесткой сетке. А прямо передо мной…
У моих ног, лежит Царь-мать. На спине. Смотрит в небо. На ее белой рубахе не видно крови. Ни на лице, ни на теле нет следа от удара. Я уверена, что не касалась ее.
Ее грудь вздымается и опадает. Все реже. Все спокойнее. С каждым вздохом Царь-мать делается все более… тонкой. Плоской? Она похожа на оседающий сугроб.
— Ты победила, — беззвучно произносят ее губы. — Лана.
Она закрывает глаза. Желтые искорки гаснут.
Я сразу чувствую, как жжет сквозь сетку угасающее пламя. Я оглядываюсь — три рода стоят кольцом, мужчины, женщины и дети. Ее дети. А она лежит у моих ног, ссохшаяся и неподвижная. От ее белой рубахи, от собранных на голове волос поднимается пар.
— Я не хотела. Она сама… Я не хотела, честное слово!
Стоять на сетке невозможно. Не удержавшись, бегу к краю и спрыгиваю в снег — обожженные ступни обдает приятным холодом.
— Царь-мать умерла, — говорит знакомый голос за моей спиной. Я оборачиваюсь и вижу Головача.
— Теперь вы меня отпустите?
Нет ответа. Они смотрят на меня — все, как один, со странным выражением.
Тело Царь-матери над костром начинает странно подергиваться. Пар от него валит сильнее. Пламя под сеткой все разгорается, хотя его никто не раздувает и не подбрасывает дров.
— Заберите ее оттуда! Заберите же!
Я вскакиваю на сетку — но она жжется так, что устоять босыми ногами невозможно. Чужие руки хватают меня за плечи, за пояс, оттаскивают назад. Люди стоят, молча стоят, и смотрят. Белая рубаха Царь-матери на глазах чернеет. Сквозь бурые прорехи вырываются язычки пламени.
Она загорается разом вся — будто облитая маслом. Сноп огня — столб дыма — и тело распадается пеплом, и ветер подхватывает его, уносит — смерчем — в небо. Сетка над костром трескается и плавится — клочьями. Через минуту там, где шел поединок, остается лишь неглубокая яма и догорающие угли.
— Что она тебе сказала? — спрашивает Головач. Я сижу на травах в его землянке. В полной темноте. На этот раз Головач не делает поблажек и не зажигает для меня огонек.
— Она сказала «Ты победила».
— Что-нибудь еще?
— «Лана», — вспоминаю я.
— Лана… — шепотом повторяет Головач. — Что же… Она осталась верна себе.
— Что это значит?
Он усмехается в темноте.
— Ты любишь задавать вопросы, я знаю.
— Вы любили ее? — спрашиваю резко.
Он перестает смеяться.
— Да.
— Почему же вы ее не оплакиваете?
— Потом, Лана, потом. Сегодня ночью я уйду в лес и оплачу мою жену… Царь-мать… над телом косули. Или оленя. Тогда весь лес услышит, как я плачу.
Я секунду молчу. Потом спохватываюсь:
— Как вы меня назвали?!
— Тем именем, которое она тебе положила. |