Изменить размер шрифта - +
Необъяснимо, словно пылая в лихорадке, которую можно было остудить только этими словами. Я даже спрашивала ее прямо: «Скажи, ведь я самая лучшая дочь в мире?»

И она говорила — да, конечно.

Но этого было недостаточно. Я хотела, чтобы эти слова сами складывались в мыслях мамы, чтобы она сама говорила их мне.

Я ненасытно жаждала любви.

Мама умирала быстро, но не внезапно. Как едва теплящееся пламя, чьи языки превращаются в дым, а дым — в воздух. У нее даже не было времени исхудать. В смерти она изменилась, но осталась женщиной из плоти. Это было тело женщины, принадлежавшей к миру живых. Она сохранила и свои волосы — каштановые, пусть ломкие и истончившиеся от многонедельного лежания в кровати.

Из комнаты, где она умирала, я видела одно из Великих озер — Верхнее. Самое большое озеро в мире и самое холодное. Чтобы увидеть его, приходилось потрудиться. Я сильно прижималась к стеклу щекой, и мне становилась видна его полоска, бесконечно тянущаяся к горизонту.

— Комната с красивым видом! — восклицала мать, хотя была слишком слаба, чтобы встать с постели и самой увидеть его. А потом, тише, говорила: — Всю свою жизнь я мечтала о комнате с красивым видом.

Она хотела умереть сидя, поэтому я собрала все подушки, которые сумела добыть, и сделала для нее гнездышко. Мне хотелось унести ее из больницы и усадить умирать на лугу, заросшем тысячелистником. Я укрыла ее лоскутным одеялом, которое привезла из дома, — тем, которое она сшила сама из кусков нашей старой одежды.

— Убери его отсюда, — яростно прорычала она и принялась пинать его ногами, пытаясь сбросить.

На улице солнце играло на боковых дорожках, отражаясь от ледяных граней снежинок. Был день Святого Патрика, и медсестры принесли маме квадратный кусок зеленого желе. Теперь оно лежало, подрагивая, на столике рядом с ней. Это оказался последний полный день ее жизни, и бо́льшую его часть она провела с неподвижными, открытыми глазами, ни спя, ни бодрствуя, и состояние ясности сознания перемежалось галлюцинациями.

Я молилась всей огромной вселенной и надеялась, что где-то в ней есть Бог, который меня слушает. Я молилась, молилась, а потом осознавала: Бог не имеет никакого намерения спасать жизнь моей мамы. Бог — безжалостная скотина.

В тот вечер я уехала от нее, хотя и не хотела. Медсестры и врачи сказали нам с Эдди, мол, «вот и все». Мне почему-то показалось, будто это значит, что она умрет через пару недель. Я верила, что раковые больные не торопятся покидать этот мир. На следующее утро собирались приехать из Миннеаполиса Карен и Пол, а через пару дней должны были прилететь родители моей матери из Алабамы. Но Лейфа по-прежнему невозможно было найти. Мы с Эдди обзванивали его друзей и родителей его друзей, оставляя умоляющие сообщения, прося его позвонить, но он так и не позвонил. Я решила на один вечер уехать из больницы, чтобы отыскать его и привезти с собой, хотя бы один раз.

— Вернусь утром, — сказала я маме. Бросила взгляд на Эдди, который полулежал рядом на маленькой виниловой кушетке. — Я вернусь с Лейфом.

Услышав его имя, она распахнула глаза: голубые и сияющие, такие же, какими они были всегда. Несмотря ни на что, они не изменились.

— Как ты можешь на него не злиться? — горько спросила я ее, наверное, раз в десятый.

«Молока из камня не выжмешь», — обычно отвечала она. Или: «Шерил, ему же всего восемнадцать». Но в этот раз она только посмотрела на меня и сказала: «Милая», — так же, как в тот раз, когда я разозлилась из-за носков. Так же, как она делала всегда, когда видела, что я страдаю оттого, что хочу что-то изменить и не могу. И она пыталась убедить меня этим единственным словом, что я должна принимать вещи такими, каковы они есть.

Быстрый переход