Гости смущенно ерзают в сумраке на своих стульях. Она рассказывает эту историю, а самой ужасно хочется прилюдно высмеять их мысли о поэзии. Как будто ночью у кого-то с плеч последний раз сползло одеяло. Старость всегда права и повинна в войнах. Человек с годами становится все хитрее или умирает (или получает должность). Эта поэтесса — человеческое наводнение, она не может быть одна, нет, не по причине тупости и безвкусия, а из-за своих стихов — разве мыслимо остаться с ними наедине! Она бросается через дорогу и бежит прочь. Поэтесса много повидала и мало что поняла, но всегда записывала все, что увидела. В стихах, то есть правильным размером. Гниль искусства изливала свою жидкую похоть на ее уста, подбородок, грудь. Людей удивляет, когда кто-то прилагает столько усилий там, где в принципе не может быть никакого прогресса. Эта женщина — куча словесного мусора, который никогда не обретал достойную форму. Однако свои творения она облекает в стихотворную форму. Чтобы эксперты смогли вынести о них свои ошибочные суждения. Они смеются (критики), эта особая порода людей, этот слабо выраженный рельеф, эти манекены, обтянутые синтетикой или смесовой тканью. Она изготовляет сплошь рифмованную, весьма своеобразную интерпретацию Первой мировой войны и сплошь лживую — Второй. В этом последнем кабачке своей жизни она липнет к посетителям. А от них веет холодом. Она готовит еду у себя на кухне. Она вся с головой — одна черная дыра. Она жадна, но тащит всем горы еды. Скоро наступит стужа, а с нею — скука. Скоро придет пора всяких несчастий. Мужчина, которого она себе выбрала, мог бы прекрасно и подробно рассказать о несчастных случаях в лесу и этим внести свой вклад в общую беседу. Она спрячет его, но не у себя под юбками. Когда ему снова разрешено будет показаться, спиртное будет литься у него из ушей, настолько он им пропитается. И эта женщина будет стыдиться его, как когда-то другой человек стыдился ее. Его нельзя показать образованным людям, даже если она все это умело обставит. Даже ради собственной забавы. Они пытаются говорить его языком и бледнеют от неловкости. Но потом снова приходят в себя. Поскольку он где-то далеко, женщина сразу отбрасывает в сторону всякие церемонии. Она компрометирует себя и в мыслях, и как личность. Она срамит и себя, и других. Она устала и становится непереносимой. Она со своими вечно одинаковыми уроками жизни становится публичным злом, дряблым, как грязный бумажный носовой платок. Она думает о том, не заприметила ли другая женщина (может, туристка какая-нибудь?) ее Эриха-лесоруба прямо сейчас сквозь кусты, Эриха, которого она так страстно желает. Это ужасно. На ней висит столько лишнего мяса, пряма беда какая-то, но долго ли она будет такой пышной? Как повезет. Везение, и больше ничего. Может быть, она станет молиться на этого лесного человека, как на божество, — хочется в последний раз скушать кого-нибудь целиком. Он твердый, как деревянная мебель. Она будет молиться на него, Богу молиться уже поздновато. В старости религия теряет всякий смысл, а в молодости стоит поупражняться выпрашивать у Господа то и се. В больнице ей вырвут изо рта челюсть, санитары для верности постучат по ней молоточками. Челюсть не настоящая! Крепко зажмет она в кулаке последнее дыхание жизни, эту маленькую щепотку соли. Ее насильно вырвут у нее из рук, переломав все пальцы. А во что они вцепились сегодня? Непостижимо, они цепко держатся за туманный сосуд искусства, в котором полностью можно скрыть все что угодно. Ее вместе с сосудом болтает из стороны в сторону. Пока продолжается жизнь, еще есть надежда на славу и блеск. Руки у нее немеют, но сосуд держит ее на высоте. Господь Бог должен лично взять под контроль этот сложный случай. Лесоруб взывает к пустоте, умоляя, чтобы его семья к нему вернулась. Об этом не может быть и речи, поет ангельский хор во дворе. Пожилая дама едва держится на ногах, поверженная своим искусством и теми насмешками, которые отпускают другие по поводу ее искусства. |