И я вдруг ощутил то, чего не чувствовал в личном общении, – как нелегко, как изнуряюще нелегко даются ему решения! Он спорил с нами, видел наши лица, все снова повторял аргументы, если замечал, что мы не убеждены, что не все наши сомнения развеяны – мастерски подбирал для каждого особые доказательства. А сейчас он обращался к миллионоликому существу, не видел его, не слышал ответного голоса этого загадочного существа – народа. Он мог и приказать народу, захват власти давал возможность приказывать. Он понял раньше всех нас, что приказывать народу будет не победой, а крахом. Только одна возможность была для власти, какой он жаждал, – убедить всех, покорить все умы, завоевать все души.
И он всем в себе пошел на выполнение такой задачи.
– Знаю, знаю, какие страшные кары противопоставляю преступлениям. И вижу, не видя вас, с каким ужасом слушаете меня. Но поставьте себя на мое место, придумайте за меня эффективное истребление злодейства. Об одном из императоров прошлого говорили, что он варварскими методами истреблял варварство. Утопление в грязи, высылка близких, конфискация имущества – да, это варварство, это тоже преступление, всякая иная оценка – ложь. Но убийство на войне в тысячу раз горшее преступление, ибо твой противник не сделал тебе лично вреда, а ты его убиваешь. Почему же совершаются такие преступления? Потому что они выгодны и эффективны. Государству выгодно победить соседа‑недруга, а самый эффективный способ победы – преступление, называемое войной. Преступнику выгодно пользоваться чужим добром, и самый эффективный способ – напасть, ограбить, убить. Но все применяемые до сих пор методы борьбы с преступлениями неэффективны – и войны вспыхивают все снова, и бандит, отсидев срок, снова идет на преступление, а если не сам, то его подросшая смена. А я применю кары, столь несоразмерные вине, чтобы преступление стало чудовищно невыгодным. Подлость должна стать самой убыточной в мире операцией – таков мой план. И грош мне самому цена, если меня постигнет неудача!
– Вдумайтесь еще в одно обстоятельство, – продолжал он, переменив страсть в голосе на тон поспокойней. – В том, что мы применим еще неслыханные кары за преступления, таится своеобразная оценка его характера. Да, уважение и высокая оценка, я не оговорился. Смертью бандита не испугать, он ежеминутно сосед со смертью. И что ему тюрьма? Кому тюрьма, кому дом родной – сколько раз слышал такую похвальбу. Но вот глотать дерьмо, да еще перед камерами стерео, да на глазах своих близких, да под их вопли – нет, это все же несравнимо с неизбежной для каждого смертью! И знать, что этих твоих вопящих родных сразу после твоей унизительной казни отправят на долгие страдания, лишив всего приумноженного твоими подлостями имущества, – будет ли и тогда тебе казаться выгодным преступление? Девочки мои милые и беззащитные, женщины мои дорогие, измученные трудом и недостачами, клянусь вам всем: эту зиму вы будете спать в квартирах спокойно, спокойно будете в темь ходить по улицам! И если этого я не совершу, значит, и сам я, и мои помощники не больше, чем дерьмо, ибо, насильно захватив непомерную власть, не сумели ею распорядиться разумно и эффективно!
Здесь была кульминация речи Гамова. В обращении к женщинам он снова возвысил голос до страсти, убеждал не аргументами, а тоном. Оглядываясь назад, я вижу, что тому феномену, который враги назвали «дьявольской магией Гамова», начало положила эта первая речь к народу: женщин он завоевал сразу, хотя грозил чудовищными карами, а в сердцах женщин всегда легче возбуждать сострадание, а не ненависть.
После этого, уже спокойней, не трибун, а верховный администратор, он поведал, как организует правительство. Ядро власти составят его друзья, участники переворота, и те, кому он доверяет абсолютно. Пока их будет десять человек – невыборные и несменяемые. Что до обычных министров, руководителей хозяйства и культуры, то они потом образуют второй правительственный слой – выборные, сменяемые и подконтрольные. |