Поэтому Иван засыпал Песляка самими неожиданными и разнообразными вопросами. Потом, выслушав столь же беспорядочные ответы друга, Иван рассмеялся и сказал:
- А за то - прости. Глуп я был тогда, как жандарм.
Песляк махнул рукой: мол, пустяки, не стоит об этом.
- Алоизий, друг мой хороший, что я видел - описать словами никак невозможно! Это сказки детства и сны юности! Это такая красота, Песляк! Луна на изразцах, на голубой глазури, которой минареты выложены, так по ночам играет! В этом века, Македонский, Тимурленг. Там дышишь пылью столетий, - Иван рассмеялся, - а пыль, надо сказать, въедливая, злая, глаза жжет. А люди? Ежели в Бухаре, в центре города, глаза прикрыть да постоять так минуту, прислушиваясь, кажется, будто море шумит. Правда, я море с детских лет помню, но не ошибаюсь, когда говорю так. Море, истинное море! То грозное, то тихое, ласковое... И - нищета. Бог мой, какая там нищета! Болезни, голод. У людей животы к позвоночникам прирастают, кожа прозрачная делается - через нее солнце просвечивает желтизною. Но ум, ум какой! Смекалка! И рядом - дикость. И знаешь, что интересно? Я впервые в Бухаре славянином себя почувствовал. Вместе, в одном: я поляк, Тимофей русский, Зенченко хохол - все мы славяне. Одно племя!
- Ну да, - кивнул головой Песляк, - и русские своих единоплеменников секут, три шкуры, по-солдатски говоря, спускают, и хохлы и поляки в этом не отстают...
Иван забегал, принялся махать руками.
- Маслов не Россия! Розен не Россия! Тимофей Ставрин - Россия. Темная, добрая, светлая, сердитая! Но в ней сила, великая сила! И знаешь, я был силой этой силен, смекалкой хитрющей славянской спасен, из смерти вырван. Я вижу, удивляешься ты. Правильно! Все будут удивляться. Все, кто там не был да нашего с тобою не пережил. Помнишь, говорил ты: "Доброжелательным быть надобно". Да, да, да! Умница, Песляк, прелесть! Один за одного? Ерунда! Один за всех надорвешься, килу наживешь. Все за всех? Может получиться. Перовский надо мной смеется: "Пестеля, - говорит, - в Оренбурге прячу". А ты понимаешь меня, Песляк?
- Не понимаю, - ответил тот, - но все же верю. Я тебе всегда верить привык, Иван.
За окном пели:
Ах, Урал-д-река, широкая,
Широкая, глубокая...
Виткевич не умел петь. Но сейчас, подойдя к двери, распахнул ее широко и стал подпевать, отчаянно перевирая мотив.
В раскрытых окнах - ночь. Темная, но уже несущая в себе мягкие, чуть заметные тона рассвета. Ибо всегда следом за ночью приходят свет и солнце.
- Правильно сказано у пророка Исайи, - задумчиво сказал Иван: - "Еще ночь, но идет утро..."
"Сейчас, когда уж нет Ласточкина, я могу бумаге доверить то, чего не доверю даже себе самому, а друзьям побоюсь высказать, дабы не показаться неустойчивым, мятущимся, бросающимся из крайности в крайность.
Раньше говорил: "Польша! Только великая Польша! Ура Польше - единственной любви моей!" Потом, средь русских пожив, одним воздухом с ними подышав, одних горестей хлебнув, говорить начал: "Лишь через свободу в России - свобода Польше. Их дело и наше - одно, общее!"
Кживицкий - бог с ним, он как червь, дань теплу после дождя. А ведь и Песляк, думаю я, не сразу и не наверняка поймет перемену в моих воззрениях.
Я чувствую: как брат старший нужен я азиатам, сынам вершин и просторов. Разбуди меня ночью, скажи: "Иван - в Бухару, Иван - в Кабул!"-сразу все брошу, туда пойду, потому что лекарь стремится к тому больному, которого - верит он излечить сможет. Для которого - верит он - всегда в его подсумке лекарство нужное имеется.
...Сердце мое иногда бывает похоже на дом, в котором живут три возлюбленные: Польша, Россия и Азия. Как примирить мне их? Как слить в одно целое, как всем им сразу поклоняться?
Видно, прав был Гумбольдт, когда говорил, что великий смысл слова "движение" не понят еще людьми и не сразу понят будет. |