Изменить размер шрифта - +
Впрочем, может быть, его-то и следовало бы назвать мужеством?

Сегодня я снова гонялся за призраком Заратустры, но, кажется, решил загадку своей тени. А было так…

Целый день я дежурил по клинике. На группе мы без удержу хохотали, подтрунивая над нелепостью собственных проблем, реакций и взглядов. На индивидуальных сеансах, правда, было не до смеха.

Из новых больных я принял молодого человека, уверенного в своём абсолютном одиночестве, впрочем, для сироты эти чувства вполне закономерны, хотя и вряд ли оправданны.

Он уверен в своей скорой смерти и выказывает полное нежелание жить. Он отнекивается от жизни, как ребёнок, которому пришлась не по душе утренняя манная каша.

Он пытался суицидировать, но, к счастью, безрезультатно, после чего и оказался в стенах нашей клиники. Интересно, как можно хотеть того, сладость чего ты никогда не испытывал? (Я имею в виду смерть.)

Другой мой новый пациент, напротив, сам жить хочет, даже очень, но отчаянно отказывает в этом праве другим. Он их просто не ощущает — такая абсолютная нечуткость, они его раздражают, он ими раздражается.

Он работает фельдшером в следственном изоляторе, но, кажется, сам пребывает в неком психологическом изоляторе. Люди потеряли для него качество жизненности, впрочем, на поверку — это только проекция.

Третий молодой человек, которого я взял сегодня на терапию, только что вернулся из армии, где стал свидетелем убийства двух своих сослуживцев «товарищами по оружию».

Теперь он срывается на крик, встречая малейшее сопротивление, и готов стереть в порошок любого, кто осмелится ему перечить. «Если ты сам не кричишь, то кричат на тебя», — говорит он. Кричат и убивают…

Его крик, его агрессия — это почти животный ужас. Это крик умирающего, ужаснувшегося собственной смерти. Его страшит не утрата жизни как таковой, но именно смерть. В этом мальчике кричит само человечество.

В сущности, трое этих юношей весьма похожи на каждого, нас, их страхи — это наши страхи. Если бы я обладал большим хладнокровием, то назвал бы этих мальчиков «гротескной пародией на идеалистов».

Идеализм, чувственность которого воспевается его патриархами и апологетами, на поверку страдает полной невосприимчивостью. Идеалист безжизнен, и лишь оттого — мёртв, даже при отчаянных декларациях желания жить.

Так вот, дежурство моё подошло к концу, в девять часов вечера я передал документацию сменяющему меня доктору и отправился домой по тёмным улицам-линиям моего «блаженного острова».

Это повторённое за сегодняшний день множество раз нежелание жить подействовало на меня странным образом. Я вдруг тоже потерял желание жить, но только желание, а не саму жизнь.

Напротив, моё ощущение жизненности лишь усилилось:

Я вдыхал воздух с той жадностью, с которой, должно быть, вдыхает его узник, выпущенный на волю после многолетнего заточения в душной, пахнущей гнилью камере.

Я вглядывался в сумрак ночи широко открытыми глазами, с тем же восторгом, с каким делал бы это слепец, ставший прозревать, после виртуозно проделанной ему операции.

Я ощущал под собой землю, да так, словно бы ноги мои были бесчувственны прежде, а теперь ожили вдруг и пружинят, наслаждаясь каждым сделанным шагом, каждым соприкосновением с почвой.

И тут произошло нечто странное. До сих пор не могу понять, было ли это только видение или, может быть, явь. Вдалеке, в свете одинокого фонаря, я увидел удаляющегося Заратустру.

«Нет, нет! Не может быть! Обознался! Снова обознался!» — твердил я себе, но всё без толку, я уже спешил, какая-то неведомая сила толкала меня вперёд — догнать, остановить, обрести.

Я ускорил шаг, ещё и ещё, хотел окрикнуть. Однако, несмотря на мои усилия, призрак не становился ближе, напротив, с каждой секундой он от меня только удалялся, всё больше и больше.

Быстрый переход