Изменить размер шрифта - +
Иногда мама сажает меня к себе на колени, я ударяю по клавишам, а она что–нибудь напевает. У нее голос приятного тембра, несильное сопрано, такое слабое, что, кажется, верхние ноты вот–вот оборвутся, словно ей не хватает дыхания. Но даже сама слабость голоса очаровывает меня. Больше всего я люблю «Легенду о святом Николае», историю трех детей, которых коварный мясник убивает и засаливает в бочках, но через семь лет приходит святой и всех воскрешает.

В этих комнатах окна смотрят уже не в прошлое, а в мир, что наконец предстает передо мною: они выходят на полукружие площади Валь–де–Грас, которая по диаметру перерезана улицей Сен—Жак и решеткой ограды военного госпиталя; в госпитальном дворе происходят похоронные церемонии со знаменами, мундирами и траурными маршами. Колокольный звон, который я слышу перед тем как заснуть, доносится с колоколенки, венчающей купол церкви перед госпитальным садом. Во всем остальном квартал сохраняет свою старомодность и провинциальность. Если идти по направлению к Сен—Жак–дю–О-Па, то почти что на уровне улицы Фельянтинок еще несколько лет простоит ферма, да, да, самая настоящая ферма с настоящими коровами, и мы будем пить их молоко. Утром под окнами снуют тележки зеленщиков, а по воскресеньям пастух гонит мимо дома стадо коз, и мы покупаем у него козий сыр. С утра до вечера над улицей разносятся протяжные крики мелких ремесленников, чьих профессий теперь уже и не сыщешь на свете. Вечерами проходит фонарщик, подносит к фонарю длинный шест, на конце которого колышется жиденький язычок огня, и шар вспыхивает желтым светом; свет этот слабый, ему не под силу разогнать темноту, но его достоинство в том, что он не пачкает небосвода; наоборот, небо при свете фонарей словно бы еще чище. Я любил смотреть, как оно понемногу темнеет, как на нем загораются звезды, как на церковных карнизах, на лепнине и на металле купола мерцают снежные блики луны. В этот час появляются кошки, их на улицах куда больше, чем прохожих, и они устраивают, особенно зимою, оглушительные концерты. Я еще ни разу не выходил вечером из дому, мне очень хочется ощутить разницу между ночью доверительной и привычной, которая уютно окутывает меня в квартире, и той, другой ночью, полной всяческих тайн, которая прячется за окнами и от которой я безопасности ради спешу отвернуться.

Впрочем, не помню, чтобы в младенческом возрасте меня даже в дневные часы так уж часто выводили гулять, если не считать все того же воспоминания о смеющемся материнском лице на фоне сияющего солнечного неба. Полагаю, что я был хилым ребенком еще до того, как я начал серьезно хворать, — сужу об этом по тем невероятным предосторожностям, с какими меня отправляли на прогулку, по несметному количеству всяких одежек, в которые меня кутали, по боязливым взглядам на термометр и на небо — отсюда, наверно, и ритуальные утренние вопросы о погоде. Решение чаще всего принималось отрицательное: «Сегодня гулять было бы неразумно. Ты схватишь смертельную, простуду».

Перспектива остаться дома не особенно удручала маму. Она приглашала приятельниц, и начиналось чаепитие с пирожными, в котором я тоже принимал непременное участие; день проходил в оживленной болтовне, и лишь с приближением сумерек наступал конец нашему уютному празднеству, оставлявшему после себя окурки с золотистыми кончиками, ароматы духов и восточного табака да пустые тарелочки от пирожных.

Празднество заканчивалось потому, что в час, когда фонарщик зажигал фонари и площадью завладевала угрюмая ночь, домой возвращался отец. Я слышал — я и по сей день слышу, — как поворачивается в замке ключ. Этот звук наполняет меня тревожным предчувствием.

Мне очень жаль, но, сколько я себя помню, все картины, связанные с отцом, отмечены печатью тревоги; они похожи на сновидения, в которых за безобидным ликом вещей таится какая–то неведомая угроза. Самим фактом своего присутствия в доме отец внушает мне робость, даже пугает меня.

Быстрый переход