И больше она ему такие прогулки не позволит.
Он перешёл через пустынную улицу и свернул в переулок, ведущий куда-то вниз, как видно, к реке. Потому что снизу тянуло влажной прохладой близкой большой воды. Идти вниз оказалось значительно легче. Правда, потом придётся подниматься вверх. Ничего, подумал он, вырежу палку, и с нею я куда угодно доковыляю. Он вспомнил, как год назад бежал, опираясь на палку, от карателей. Тогда он летел на своём костыле, как на коне. Сколько раз он мог быть убит! Но каждый раз что-то происходило, и он выкарабкивался. Судьба, словно испытывая его, словно приберегая для чего-то, в последний миг бросала соломинку, и соломинка помогала догрести до берега. Почему так происходило? Ведь все, с кем в октябре сорок первого он отрывал первый свой окоп на реке Извери под Юхновом, погибли. Кто там, в тех окопах, кто несколькими днями позже, на Угре и на Шане, а кто совсем недавно. И вдруг он вспомнил, как однажды, когда их группу выслали в боковой дозор и он, командир группы, остановил выходящий из окружения полк майора Алексеева, ему приснился сон. Снилась ему вроде бы Любка, деревенская его подружка, но и не совсем Любка. Снилось какое-то сияние, которое ему показала Любка, и, когда он спросил: «Кто там?», Любка ответила: «Богородица». Потом он спросил: «Я теперь умру?» Но никто ему не ответил. И всё исчезло. И Любка, и то сияние, которое он так и не разглядел, потому что оно не имело каких-либо отчётливых очертаний. Никто ему не ответил на его вопрос. Тогда он очнулся и понял, что спит в окопе, на НП майора Алексеева… Вот почему он был так спокоен в бою. «Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днём… Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя… но к тебе не приблизится… Только смотреть будешь очами твоими…» Эти слова из Псалтири, которую читал монах Нил день и ночь. И иногда, украдкой подходя к его жилищу, Воронцов слышал в открытое окно его тихое бормотание, порой переходящее в шёпот благодарности. Кого благодарил монах Нил? Небо? Озеро? Тишину, накрывающую и Бездон, и хутор, и песчаную косу, поросшую елями и соснами своей благодатью? Бога? Так ведь всё это, вдруг понял Воронцов: и озеро с отражённым в нём небом, и запах хвои, и мерцание солнечных бликов на песчаном холмике, усыпанном пролесками, и есть Бог. А иной, без Бога, тишина разве может быть? Он вспомнил монаха Нила, его взгляд, его молчаливые долгие стояния на краю берега у озера, его редкие слова, его молчание. Хозяин хутора Иван Степанович как-то сказал Воронцову, когда он спросил о монахе Ниле, что Нил здесь живёт потому, что нашёл Бога… А может, Бог – это тишина? Тишина без выстрелов и стонов раненых. Тишина, в которой отчётливо слышен шорох листвы и свист утиных крыльев. Тишина, которая не разрушает молчание. Воронцов вспомнил курсанта Селиванова, убитого полтора года назад возле Варшавского шоссе неподалёку от станции Мятлево. Селиванов, должно быть, тоже молился о том же. Створка складня Селиванова лежала в его полевой сумке.
Он вздохнул. Душа опустела. И подумал: когда смерть заглянет в твои глаза, поверишь во что угодно.
И всё же Бог – это тишина.
Палку лучше всего вырезать у реки. Там наверняка растут ивы. Из ивы получится прочная палка. Нож у него есть.
Воронцов оглянулся и увидел в конце переулка человека в короткой вельветовой куртке и высоких офицерских сапогах. И сразу же понял, что оглянулся не случайно – он почувствовал пристальный взгляд в спину. Почему он идёт за мной? Через минуту Воронцов оглянулся. В переулке никого не было. Ерунда какая-то, нервы совсем расшатались. Он снова оглянулся. По другой стороне узкой улочки, выложенной булыжником, шла девочка лети десяти, худенькая, с длинными ножками, очень похожая на младшую его сестру. Он даже остановился. Из-под платка смешно, на две стороны, торчали две косички. Видимо, сама заплетала. Вылитая Стеша. Она несла белый бидончик, держа его на отлёте и изогнувшись над ним хрупкой тростинкой своей гибкой фигурки. |