Изменить размер шрифта - +
(Позднее Клара оплатила все счета. Во всяком случае, многие. Получилась сумма около тридцати тысяч франков.)

Никакого тайного романа. Никаких любовных писем. Порнографических журналов. Только в самом низу, под всеми, уже ставшими историческими счетами, в застекленной рамке — черно-белая фотография обнаженного женского торса, от шеи и до бедер. Женщина лежала на каком-то платке, вероятно, из белого шелка. Любительское фото, не купленное. Кто была эта женщина? Елена, про которую отец мне рассказывал? Одно из неизвестных воспоминаний прошлых лет? Или моя мать, еще молодая?

Мне тоже не хотелось ночевать в полном одиночестве в доме, где только что умер отец, и я поехал в город, к Изабель. Изабель была из Лез-Антр-де-Мон, что в Юре, мы познакомились меньше двух недель назад. Она обрадовалась, когда я позвонил в дверь, весть о том, что мой отец умер, потрясла ее. (Она видела его один раз, совсем недавно, и он сразу начал беседовать с ней на хорошем французском, чего я от него, филолога, уже много лет не имевшего разговорной практики, никак не ожидал. Может быть, она напомнила ему Елену. Он ей тоже вроде бы понравился; не обращая на меня никакого внимания, они долго обсуждали сорта французского сыра, оба оказались большими его знатоками.)

На следующий день я приехал домой позднее, чем собирался. Поставил «2CV» в тень огромной ели в соседском саду. Мать в рабочем синем фартуке стояла на тротуаре перед калиткой и смотрела вслед мусоровозу, который как раз в конце улицы заворачивал за угол. Она была бледна как мел, но полна энергии. Во всяком случае, она пошла впереди меня в дом в темпе своего помощника господина Вагнера (или господина Керна?). Я прошел за ней, поднялся по лестнице в кабинет отца. Посреди комнаты стоял наполовину наполненный пятидесятилитровый мешок для мусора, и моя мать засовывала в него очередную пачку бумаг.

— Я начала без тебя, надо хоть немного навести порядок, — сказала она. — Ты представить себе не можешь, какой у него здесь был хаос.

Я подошел к письменному столу. Кучи писем и проспектов исчезли, и я впервые увидел столешницу — почему я думал, что она из черного благородного дерева? — она была покрыта отвратительным линолеумом. В коричневато-черных подтеках, многочисленных кляксах туши и дырочках, прожженных отцовскими сигаретами. Счета, уже без конвертов, аккуратно разложены на три стопки: платить; возможно, платить; не платить. Пишущая машинка, зеленая «Оливетти», третья или четвертая из «Оливетти», которые он покупал, наверно, из-за их итальянского названия, хотя их он разбивал вдребезги еще быстрее, чем другие машинки. Его указательного пальца не выдерживали даже клавиши «Ремингтона», «Континенталя» или «Адлера». (За тридцать лет он наверняка «исписал», разбил, превратил в груду железа тридцать пишущих машинок, а когда отказывал и указательный палец, отец месяцами стучал средним пальцем.) Подле машинки стояли две фотографии в рамках, на одной была молодая Клара, серьезная и красивая, перед Историческим музеем; на второй — два мальчика в матросских костюмчиках — брат отца Феликс и он сам. (Феликс умер раньше, сердце не выдержало.) Две деревянные статуэтки из Африки, мужчина с красным пенисом и женщина с белой буквой V между ног. Пресс-папье — заяц из темной бронзы, выполненный в манере Дюрера. Баночка с тушью, в ней — гусиное перо.

А где же Белая книга? Мое сердце заколотилось.

— Где Белая книга?! — закричал я.

— Но я же тебе сказала, — ответила Клара, склонившаяся над верхним ящиком комода. — В мусоре. Слава Богу, уже вывезли целую машину.

— Ты выбросила Белую книгу?! — Я кричал, я вопил. — Как ты могла?

Мать не ответила, она вытащила из какого-то угла старый кожаный мешок с двумя заплечными ремнями, что-то вроде допотопного рюкзака, и теперь запихивала в него мусор.

Быстрый переход