Изменить размер шрифта - +
Девяткин увязался следом.

Дорис поднялась наверх в кабинет Лукина и плотно закрыла за собой дверь. Это была большая комната, двумя окнами выходящая на реку. Вдоль торцевой стены проходил длинный широкий балкон, откуда открывался вид на луг и дальний лес на этой стороне реки. Внизу ветер теребил кроны молодых яблонь, посаженных и Лукиным. Возле перил стояла пара пластиковых стульев, кресло-качалка, круглый столик со стеклянной столешницей. Когда Лукин последний раз был в Нью-Йорке, он рассказывал Дорис, что эскизы декораций к спектаклю «Дядя Ваня» по Чехову и костюмы героев он рисовал на дачном балконе. Сначала делал наброски карандашом, затем раскрашивал рисунки цветными мелками или акварелью.

Грач строго запретил пользоваться в дачном доме любыми электронными устройствами. Нельзя фотографировать интерьеры комнат, страницы записных книжек. Нельзя наговаривать текст на диктофон, снимать сканером копии документов и фотографий. Но можно читать все, что Лукин положил на полки книжных шкафов, в ящики письменного стола и секретер.

Присев к столу, она открыла толстый ежедневник, исписанный неровным крупным почерком. Закладкой служила фотография человека, одетого в черный свитер и линялые джинсы. Большое продолговатое лицо с крупным носом, длинные, тронутые сединой волосы зачесаны на затылок. Лукин стоял на сцене. Он поднял и отвел назад правую руку, растопырил пальцы, будто собрался приложить своей пятерней кого-то невидимого. Рот полуоткрыт, глаза горят. Если верить надписи карандашом на обратной стороне, снимок сделан шесть лет назад. Режиссер, выступая перед театральной труппой, делился впечатлениями о первой поездке в Америку.

Хорошая фотография, экспрессивная, здесь схвачено настроение Лукина. Даже больше чем настроение – часть его неугомонной, не знающей покоя натуры. Вот вторая фотография. Ряды пустых кресел в партере театра. На крайнем кресле Лукин. Голова опущена, лица почти не видно. Он облокотился на ручку кресла и, глубоко задумавшись, прижимает ладонь ко лбу. На обороте выцветшая надпись: «В часы сомнений и тягостных раздумий». Кто это написал? Почерк кудрявый, мелкий…

– В машине бензин есть? – Девяткин тронул за плечо полицейского-водителя.

– Что? Нету, – водитель говорил быстро, будто боялся, что его подстрелят раньше, чем он закончит фразу. – Масло есть, там… Под сиденьем. В пластиковой бутылке.

– Доставай, – скомандовал Девяткин.

Водитель поднял руку, распахнул дверцу и нырнул в темное пространство между двумя сиденьями. Вылез и сунул в руки Девяткина двухлитровую пластиковую бутыль из-под содовой воды, на две трети наполненную темной густой жидкостью.

Пули разнесли боковые стекла и фары. Теперь звуки выстрелов смещались куда-то влево, становились ближе. За пару минут темнота сгустилась – это низкие тучи приползли сюда из-за леса, – дождь сильнее забарабанил по крыше машины. Лейтенант косился на пролом в заборе и думал о том, что в прошлом году его начальника капитана Селезнева, по пьяной лавочке угодившего под электричку, хоронили в дешевом гробу, обитом красно-черной материей. А теперь, кажется, пришел его черед… И представлял себя, молодого и красивого, упакованного в такой же деревянный ящик, сбитый из сырых досок и обтянутый копеечной тканью. У изголовья гроба стояли старуха мать и младший брат. За их спинами неловко топталась невеста Даша с распухшим от слез лицом. Суворову стало жалко себя.

Девяткин стянул с себя галстук и разрезал его поперек. Тонкую сторону галстука засунул в бутылку, запихал в горлышко бумажную пробку.

– Свет из дома прямо нам в глаза, – прошептал он, обращаясь к водителю. – Мы не видим этого психа, а он нас видит. Я обойду дом с той стороны. Когда свистну, зажигай ткань и бросай бутылку. Прямо на траву, ближе к дому.

Быстрый переход