Словом, это состояние, в котором нет чисто животной сытой радости, а в то же время свое плотское чувствуешь радостно, и нет острой духовной радости экстаза, а всё спокойно светится в равновесии и гармонии.
Другая минута, противоположная, когда мелькает как-то нечаянно, как полоснет ножом, что все равно, что неминуемо пропадешь, как будто заглянул на дно пропасти, в которую суждено полететь, черной пропасти, и как будто я ли или кто другой раньше давно за меня совершил какой-то неискупаемый грех и ничего тут поделать нельзя. После этой минуты наступает тоска, приводящая иногда к тупости и полной апатии. И незаметно из апатии опять бывает выход к острой радости, к труду, но не обязательно к светлой минуте: то приходит как будто без всяких законов и совершенно нечаянно.
Апис (из дневника ссыльного).
За два рубля в месяц Алпатов снимал тогда комнату в мезонине крестьянского дома с правом на зимнее время перейти в избу. Я постепенно дичал в одиночестве осенью. Дожди были и ветры непрерывные. Капли капали по мезонину день и ночь, и стало мне представляться, будто этот дождь как-то мой собственный или, вернее, какой-то одушевленный и знает, что делает: моет камни, размывает мои собственные камни в моей душе, так что у него есть бесконечная цель и знание дела. Но только мне от этого нет пользы: я успею под камнями тысячу раз <совсем> пропасть, пока дождь и ветер камни разрушит. Я был как живой мертвец в могиле и постепенно дичал.
Какие видения были мне под камнем, очень трудно мне рассказать: конечно, тут была со мной она, самая далекая и самая близкая моя подруга, Сонная Грезица . Никогда я не видел ее в своем лице: то явится птицей зеленой, и я знаю, что это она, то представится мне в каком-то общественном саду каменной статуей, и я через камень с ней разговариваю, а бывает, и в совершенно уродливом виде, и я все-таки через урода с ней беседую, обмениваюсь короткими и полными значения, как у Ибсена, фразами. Лицо Сонная Грезица мне никогда не открывала, больше виделся я с какими-то каменными уродами. И когда я просыпаюсь и слышу — дождь льет, я думаю, что моет этот дождь и моет, размывает — он напрасно трудится — каменное уродливое тело Сонной Грезицы. Где она была настоящая, та, от которой получил я свои видения, мне было даже страшно подумать: где-то далеко на земле была она действительная, и путь к ней как между раем и адом, дорога была разделена бездонностью без мостиков, без Авраама и без Богородицы. А бездонность эта была просто гордость: она так хотела, я так, взяли и разошлись. И было уж это давно, так что не будь этой ссылки и одиночества в лесу, не было бы со мной и Сонной Грезицы. Может быть, я и тут мог бы отделаться от нее, заняться чем-нибудь, выпросить себе у крестьян место, строить собственными руками дом, мало ли что можно выдумать. Но этот осенний мелкий дождь поднял камни, и они легли на меня, и я не мог и не знал, для чего начинать что-нибудь, и жил только этими ночными встречами.
И до чего же я в это время слился с природой: бывает, повидится немного, проснешься, и опять закроется небо, и я вижу себя самого умирающим: до самого конца бывает <дойдешь>, то отпустит, то опять закроет, и к солнцу идешь, и чудо, и воскресение. Так случилось и тут. И вдруг чудо, да, это было чудо: старик приносит мне со станции письмецо, адрес написан голубыми чернилами, рука ее! У меня не было и переписки с ней, два, три письма, не больше, а лет-то сколько прошло, и потом я с ней же в Париже встретился и думал, что она так там всегда и живет, а, главное, я никогда не мог думать, что помнит она меня, живая, действительная, а Сонная Грезица мне только чудится, и ей <настоящей> неизвестна. И вдруг письмо от настоящей, живой! Она писала: «Завтра я проезжаю вашу станцию, у нас пятнадцать минут, а может быть, больше, все зависит от Вас».
Я посмотрел на штемпель и побледнел: завтра стало сегодня, сегодня. |