Наша коммуна с Сытиным основана на личном чувстве, хочется больше дать им, чтобы стать независимым, не чувствовать одолжения. И в тюрьме наша коммуна держалась этим же самым чувством индивидуальности. Один Смирнов жил только чувством общества, потому что другой жизни и не могло быть, он был конченный в себе человек, отдавший себя обществу (после страданий).
Интеллигенция — это буфер гражданской войны.
Вчера на Сенной на празднике Октября видел матроса, нашего коменданта Львова — отроду не видел такого страшного лица, такой головы, предопределенной для плахи так ладно, что увидал бы казнь, и ничего, вроде как бы съел бланманже. Попадешься такому, и кончено.
Может ли быть доброта некрасивой? — нет! всякое доброе дело красиво, иначе оно называется ханжеством, филантропией... Но красота бывает и недобрая. Некрасивое добро не может существовать как добро, оно тогда называется ханжеством, филантропией. Но недобрая красота остается быть как красота и служит, полезна миру тем, что бывает испытанием добра. Истинное добро в свете недоброй красоты является нам как смирение... Можно сказать, что красота всегда враждебно встречает добро и только после испытания добра на смирение становится доброй красотой.
9 Ноября. Третьего дня весь день лил дождь, и мы думали, что зима наша кончилась, но вчера утром мороз прохватил, и стало все ледяным, и зима удержалась. Так вот и советская власть, думали, конец, конец, а она все держится, и запасы мы делаем теперь с таким расчетом, что она всю зиму продержится.
Богомазов (Смирнов) однажды (когда поднялся вопрос о его казни) раз навсегда решил, что хорошего ждать от людей нечего, искать нечего между людьми совершенного и что в людях нет ничего, кроме расчета, лавочки с книгой по двойной бухгалтерии, он это ясно понял раз навсегда и умер для жизни как вольный, радостный, обыкновенный человек. Тогда он стал продолжать свое дело, но не для людей, а так, для себя, и его дело вдруг повлекло к нему множество людей прекрасных, на каждом месте показывались такие люди, и мелкие стали ему везде подчиняться, сами не замечая того. Его лицо поблекшее, покрытое желтыми пятнами, конопатками и рябинками, рыжая бородка и мочальные волосы — все стало светиться, излучаться, как будто недобрая красота, пройдя через его смиренный вид, становилась человечески доброй, ручной. Я любовался им, когда он работал, уважал его и как-то робел, а когда мы остались вдвоем, то говорить нам было нечего, я думаю, потому, что он вообще мог делать, но не говорить, и обсуждать, и делиться с другими своими жизненными находками: он нашел.
— Почему вы не убежали к нам? У вас один здоровый мальчик, вы бы могли.
— Я бы мог, но у меня были добрые знакомые, которые не могли бы со мной бежать, мне было жалко с ними расставаться. И это наводило на мысль, что если бы всем убежать вместе — это выход, а что я один убегу, то это личное мое дело, а как личное, то и потерпеть и подождать можно, авось как-нибудь кончится гражданская война.
— А вы почему не убежали к нам?
— Я все время бежал от тюрьмы, извивался, хитрил, а что я сейчас не в тюрьме сижу, это потому только, что я обманывал их и бежал, мои все силы были израсходованы (на это бегство), и не было сил, чтобы бежать в обыкновенном смысле слова, по большаку или по проселку, чтобы убежать от тюрьмы. Странно получалось: я бежал от маленькой тюрьмы и попал в огромную, которая называется Советской Россией. Кроме того, моя жена совершенно неспособна к этому бегству, очень болезненная и робкая женщина, а бросить ее я не мог...
— Итак, вы работали против своих освободителей?
— Я пленная сила, я раб на многовесельной галере, и если не в ритм ударю по воде своим веслом, соседние весла заставят меня грести правильно, я пленная сила.
— Почему же вы не...
— Покончу самоубийством? Я против самоубийства и надеюсь, что меня когда-нибудь освободят. |