Нет ходов, а чувствуешь, что есть ходы... Всех спрашиваю.
21 Марта. Лавина великого обвала засыпала нас, но не задушила, и, засыпанные сверху тяжелыми пластами, теперь мы ожидаем, что кто-то придет, раскопает нас и выпустит на вольный свет: и вот настало время подумать об этом вольном свете, какой он по правде-то, и какая правда в нем, и какие это такие киты, на которых будто бы стоит земля.
Нужно подумать о способе против «неспособия» (самоубийство не способ, а какой же способ?).
Что ненавистно, так это соловьи в разоренных усадьбах Тургеневского края: ведь прилетят, проклятые, и запоют как ни в чем не бывало, и будет расцветать черемуха, вишня, сирень...
История Боборыкина у нас известная, в наших Тургеневских краях не новая, она повторялась у нас постоянно, как прилет соловья весною и грачиный отлет после уборки полей: Боборыкин — барин, столбовой дворянин — женился на Машке. Был тогда флигель-адъютант и такой-то жених-разжених, вдруг позвал к себе Машку-рябушку и, говорят, прямо под киот поставил перед Богородицей: «Помолимся вдвоем, а потом под венец». Унимать буяна двинулась старая мать из Швейцарии, но война остановила ее, и в первый же год войны она захворала в Швейцарии и кончилась.
22 Марта. Прислонившись спиною к решетке Аничкова моста, девушка, очень миловидная собой, в очках, стоит с протянутой рукой, и в руке коробочка с двумя кусочками мыла. На нее никто не обращает никакого внимания, потому что она очень нерешительно предлагает мыло, и вся как-то ни к чему здесь, и совестится, и еле-еле шевелит губами, предлагая мыло. Я нарочно раза три прошел мимо нее, чтобы разобрать ее слова, и наконец услыхал: «Метаморфоза».
Вероятно, это было название мыла.
Звезда моя небесная, замеченная много лет назад, почернела, исчезла во тьме, а коровушку мою зарезали принципиально мужики — что же мне теперь соловьиная песня?
Многое стало видно и доступно в это наше страшное время, и я, как матрос к дворцовому золоту (а это бронза!), потянулся, чтобы схватить, посмотреть, какая звезда моя, которой любовался я столько лет темной ночью, поднялся, взял в руки, а она черным листиком погасла в руке и рассыпалась.
Паучиная ножка, если оторвать ее, говорят, дрыгает до зари — так и власть наша, как ножка огромного паука, еще дрыгает.
В темноте сторожа нашей тюрьмы спрашивают друг друга:
— Скоро ли рассвет?
Нет еще рассвета, не занималась заря, и паучиная нога все дрыгает, все дрыгает.
Бедный я человек: я не знал отца своего, он умер, когда мне было немного лет, и так без него никто не мог научить меня ходить свободным во власти: я ненавижу власть с раннего детства и содрогаюсь от нее, как от бегущего по стене прямо к подушке моей постели паука.
А так вот если бы по-настоящему было, то, я думаю, по-настоящему так бы должно: пришел к власти человек — это все равно что пришел к концу своему.
Только мать для чего-то по-матерински хранила, оберегала меня, а вокруг было поле рабов завистливых, лживых и пьяных, которых называли христианами, православными мужиками. Матушка учила меня петь при гостях:
«Ах ты, воля моя, воля, золотая ты моя!» Я был маленький, когда с криком отчаяния няня моя прибежала в дом и сказала: «Царя убили, теперь мужики пойдут на господ с топорами». А ведь мы господа, какие ни есть, хоть из купцов, а все-таки для них господа...
Мудрость заменила матери моей свободу.
Так думаешь: получи я власть...
Получает власть русский человек, и нет того, чтобы (вить бы им гнезда) великодушно распорядиться ею...
Посетил меня нынче простой русский человек из глуши, и так мы говорили о власти.
Пришел к власти человек — это все равно что пришел к концу своему богатый, и при конце этом нужно ему распорядиться добром своим, кому-то оставить его и на какие надобности. |