Раз побыл жених немец и сказал, что уезжает. Потом видели его на улице: никуда не уехал.
Бедняжка — та ожидает, что приедет он, и ей раз сказали, что инженер приедет за ней на автомобиле кататься по островам, — ее обманули, посмеялись: инженер не приехал.
Лиза влюблена в Соню и написала ей записку: «Помни, Соня, что я — он».
Анфа (Фифи) — просто аккуратная девочка.
Предвесенний вечер, в стороне моря вечерняя заря. Я еду на трамвае через Николаевский мост на Васильевский, и что я думаю, то есть как сказать, думаю: не мыслями думаю, а сном-полусном... Грезится мне, будто стукнуло страшно и взорвалось так, что весь остров с этими далекими церквами рушился. Да так одно время и говорили в ожидании нашествия немцев те, кому хотелось, чтобы немцы пришли. «Что, — говорили, — красные морды (красногвардейцы) надумали взорвать Петроград!» Вот и совершилось так, и взорвались: заря не дрогнула, а город рушился, и мост обвалился с трамваем, и всё, только заря над черными развалинами, и я как-то уцелел — и только всего: я и заря. Один иду между развалинами, и что меня мучит в это время — что не так очень, как следует, жалко мне, будто сердце, как глаза под вуалью летом видят свет, не так и сердце мое отзывается, как нужно, если я еще человек.
Так это мелькнуло картиной, когда ехал я по мосту, а как переехал и Нева исчезла и заря потухла, перевел я этот сон на явь: да так оно и есть, пусть дома, памятники и деревья стоят на своих местах, — ты ли это, Петроград, моя духовная родина, эта ли Россия, по которой каждую весну уходил я странствовать, создавая себе миры в беспредельном пространстве севера и юга: поедешь на север до льдов — не добьешься конца, на юг, на восток — где тут измерить-исходить правильно все по аршину. Теперь же чувство мира-свободы лежит все в развалине. А люди мои родные, любимые, казалось, люди, от которых я исчезал, и вдруг у них радость — появился. Куда ни исчезнешь — все думаешь о них: вот там-то у меня тот, там другой, третий, без конца. Теперь они сами по себе, а я сам по себе, как будто вовсе не нужны мне, мертвы. То я раньше в минуты скорби, раздумья вызывал я их мысленно к себе на помощь: по ним я догадывался, что в глубине народа живут их добрые могучие духи, и глубина эта непомерна, как непомерна ширь земли моей, так и человеческая глубина ее бесконечная. Вот, ожидал я, час настанет, на шири всей явится вся глубина русская. Вот и показалось все, будто воду спустили из пруда, и отражения все исчезли с водой: ил, камни, заря предвесенняя, и я с черной вуалью на сердце. Родные мои! какие вы жалкие! Святые мои, о, как святые опростоволосились! Как на войне думаешь поначалу о раненых человеках, а потом шагаешь через них, как через бревна, так и теперь на развалинах страны шагаешь через родных и святых.
И народ этот кроткий война научила шагать через людей, — как шагал он там через трупы людей, поверженных своими пулями, так шагает теперь через родных и святых. (Стравка — науськивают: вот враг, вот враг!)
Куда же ты шагаешь, жестокий, как ты можешь так? Сам не знаю, куда шагаю, и сам удивляюсь себе, что могу шагать.
И так еще бывает, что скажешь, шагая, вдруг: «Как хорошо!» Набежит такая минута, и: «Подите вы все прочь от меня: я жив и жить хочу, и буду жить. Все ваше — обман, весь мир обман и развалился, а я живу, я сам и не отвечаю за вас. Считайте, что это ваше — настоящее, а мое — призрак, и как призрак я буду жить». Это же и на войне так бывает, когда шагаешь через людей стонущих: не тянуться же к каждому, я жив и, пока жив, буду шагать, а когда лягу... хорошо это было в свободное широкое время, когда из каждого дома ради Христа сколько душе хочется хлеба дадут, раздумывать, наевшись: «А что будет со мною потом, при христианской кончине живота моего?» Теперь ясно, что бывает при кончине: все бывает, о чем думал прежде, и сострадание, и милосердие — все, да только не стоит это того, чтобы терять на раздумье об этом жизни минуту свою. |