Опять устроился и начал забываться, и опять в самый последний момент кончик носа зачесался. После этого сон улетел… и началась та слоистая дума, похожая на медленный рост долговечного дерева; дума о собственной жизни, объяснение странных загадок…
На самой ранней заре пробудился дух этого дома и пошло везде: та-та-та!
Братья спали. Михаил тихонько оделся и вышел в столовую пить с матерью чай. Он хочет к именинам матери поднести ей свой большой офорт «Перунов остров», над которым работал три года. И с волнением несет его. Знает, что нет на свете худшего ценителя, чем мать, что ей невозможно понять простейшее этой работы, рожденной, как облака над хаосом бездны. И все-таки он несет офорт с большим волнением, чем нес его на конкурс в Общество [русских] художников.
Она долго смотрела на это серо-белое, да, но поняла только, что это большая работа и что это не от мира сего.
Неожиданно и для себя самой она говорит:
— А знаешь, вот это единственное только и есть, из-за чего стоит жить.
— Что ты хочешь сказать?
— Что я хочу сказать? да вот это стремление к идеальному миру. Ты у нас вышел в дядю Николая Иваныча, подумай только, ведь маслом торговал и вдруг исчезает, — искать, а он в лесу соловьев слушает.
Михаил это понял опять как самый обидный ему намек на положение «не от мира сего» и сказал:
— Нет, мама, в это вложен огромный труд: это вещь!
— Да и я говорю, — отвечала серьезно мать, — это и есть настоящее, а в жизни, в жизни все пустяки…
Никогда этого не слышал Михаил. Михаил был далеко не юноша, но весна ему приходила совершенно как юноше, потому что загадка жизни, поставленная в юности, была еще им не разгадана. Загадка эта явилась еще в самом чистом детстве и называлась: Она. Пришла одна, другая, третья — и все были ненастоящие, но вдруг явилась Марья Моревна и осталась с ним навсегда: это была Она настоящая. Потом, уже в юности, начала показываться новая Она, и когда он спрашивал себя: «Это ли настоящая?» — то всегда смотрел в сторону Марьи Моревны. Было один раз — она явилась к нему и сама сказала: «Люблю». Он молчит. Она спрашивает. «Люблю», — отвечает он. Она его страстно целует. Он тоже целует и думает: «Кажется, это настоящая». Однажды вечером она приходит на лестницу и тихонько стучит в стену. Он впускает ее. Целуются на диване, обнимаются крепче и крепче. И вот у них такой разговор в тишине:
Она: «Нет, нет, так не надо».
Он: «Да, правда, нельзя: я так не могу».
Она: «Я вот за то и люблю тебя, что так просто, как все, ты не можешь».
Он: «Как же надо?»
Она: «Скажи по-настоящему: "люблю!" — и тогда можно».
Так сказать он не может, чтобы «люблю!», а потом все: она его жена. Какой-то конец, он не хочет конца, впереди еще долгая жизнь. И он понял в этот миг, что она была ненастоящая.
Вчера вечером за стеной дома в лесу будто огромный самовар закипал: это дождь и ветер раздевали золотые деревья. Бушевало озеро. Мы говорили, что сегодня в ночь непременно пойдет гусь.
Я встал за час до рассвета, в половине четвертого, и согрел самовар. За стеной продолжалась агония природы, ветер шумел. «Значит, — думал я, — с гончей нельзя. А надо бы промять немного своего зажиревшего друга».
Но с гончей не уйдешь. А вот теперь надо бы походить по опушкам возле зеленей, не высыпают ли вальдшнепы. Да вот еще можно прихватить серых куропаток, вчера утром неожиданно в моховом болотце, небольшом, возле Дубовиц, окруженном полями, я наткнулся на выводок и почал его. В зобу у куропатки оказался лен, и я понял, что куропатки бегают по настольному льну, а в болото они забежали, просто спасаясь от собаки. |