Изменить размер шрифта - +

 

1 Апреля. Всё большие морозы с ветром, и это при весеннем солнце и сияющем голубом небе похоже на затаенную месть раба. Я думаю об одном своем чувстве — это когда видишь насилие и не можешь ничем стать против него, то является какое-то белое спокойствие в сознании своего будущего несомненного торжества над этим насильником: в этот момент отрешаешься от его личности навсегда и как бы убиваешь («вот тебе — за насилие: завтра тебя не будет»). Я раньше это считал страшным оружием писателя, его исключительным господством, но теперь, в дни затяжной весны, мне кажется, будто это обыкновенное затаенное чувство мести всякого раба, белое чувство, как острый ледяной слежавшийся снег во время торжественного весеннего сверкания всего неба. Раб, терпя, все откладывает в будущее, господин сегодня же открыто вступает в борьбу за свое настоящее. Господин властитель настоящего дня, раб — будущего.

 

Милый друг, Вы спрашиваете, почему «От земли и городов» написано мною в таком грустном тоне. Я Вам отвечаю на этот вопрос.

Грусть — это <зачеркнуто: слишком слабое чувство и> совсем не соответствует моему душевному состоянию теперь, но я в «Накануне» потому и пишу, что это доходит до Вас, а когда я думаю иногда, что по каким-то совершенно случайным и внешним для нас обстоятельствам мы, быть может, совсем и не увидимся, то становится грустно. Напротив, в жизни я себя чувствую, наверно, много лучше, чем Вы: леса наши мало-помалу очищаются от лома, в сгоревших местах принимается буйная заросль, по сторонам дорог открываются капризные тропинки, по которым совершенно безопасно опять можно идти… Самое же главное, я не стыжусь Вам в этом сознаться после испытаний голода и чуждого мне рода труда: так называемая «животная» радость бытия вытесняет всякую грусть. Поешь хорошо, удастся напечатать, хотя и с большими опечатками, книгу, и радуешься и думаешь: «заслужил, заслужил!», а раньше, бывало, наешься, выпустишь книгу и загрустишь. Опишу Вам, как началось во мне это оправдание бытия.

Немного больше года тому назад в глухие места, где я был деревенским учителем, приехал первый торговец, и я купил у него зажигалку с бензином. До этого я высекал искру куском подпилка из своей яшмовой печати, потом затлевший кусок трута клал на угли и дул, пока не вспыхивала тоненькая лучинка. От этого дела во рту всегда пахло копченым сигом, пальцы («муслаки») были разбиты подпилком. И вдруг зажигалка — чик! и готово. Потом вместо лучины керосин — тоже какая радость!

В Марте прошлого года я собрался с духом и поехал в Москву: какую тут животную радость я испытал, увидав открытые продовольственные магазины, книжные лавки, издательство, — не пересказать! Мне удалось тут кое-что из прежнего своего продать, и сразу вышло из этого, что я мог целое лето до осени существовать в деревне независимо от ее общества — своим загадом, своей выдумкой, писать и так быть. Висевшая над моей головой тяжесть пуда хлеба была побеждена кем-то. Сами крестьяне этой деревни, где я жил, в какую-нибудь одну неделю вдруг разъехались из своей ужасной нищенской общины и расселились на хутора тоже на свой загад, на свой почин. Было похоже на пробуждение жизни ранней весной, еще под снегом, корней озими; не видя света, не чувствуя весеннего тепла, каждый своей мочкой начал присасываться к земле без платформ и позиций, так вековечным инстинктом восстанавливалась настоящая жизнь.

Милый друг, Вы знаете, что счастье наше бывает только в момент соприкосновения с жизнью всего мира, и весь вопрос длительности его зависит от нашей заслуженности, пока есть внутри сознание этой заслуженности, свято радуешься всякому приходящему куску, а мещанство начинается, лишь когда иссякает творческая духовная сила перерождения материи.

И еще я Вам скажу: добродетель склонна к покою, из этого покоя рождается лень — мать всех пороков, всякого зла.

Быстрый переход