Изменить размер шрифта - +
Отстаивание идеи единства мира, равноправного сосуществования физического и метафизического, втягивание небесного в земное, человеческое («Вчера, глядя на месяц, я был один, сегодня вижу и думаю о совершенно другом. Не «луна плывет по небесам и смотрит с высоты», а это мы проходим, вечно мерцая»); 3. Интуитивный способ познания мира; 4. Переосмысление роли читателя, которая обоими художниками рассматривается как активное сотворчество; 5. Переосмысление цели художественного произведения: по Мандельштаму его стихи — указание к действию, по Пришвину его тексты — побуждение к творчеству.

Внутренняя связь с акмеизмом, возможно, до некоторой степени объясняет и полное одиночество Пришвина как в среде писателей начала века, так и в среде советских писателей. В разные годы сам Пришвин по-разному объясняет это для себя, но непонимание и, по большому счету, неприятие всегда чувствует. Что, к счастью, никогда не относилось и не относится к его читателям.

В любом случае подобные сопоставления не могут быть случайными, и изучение творчества Пришвина с точки зрения развития акмеизма и так или иначе связанной с ним экологической парадигмы представляется достаточно обоснованным.

 

Множество дневниковых записей в эти годы связано с продолжением работы над автобиографическим романом «Кащеева цепь» (в 1923 году первая часть романа — детство — под названием «Курымушка» была опубликована). В дневнике 1926–27 годов Пришвин решает проблему уникальности культурного феномена сексуальности главного героя романа Алпатова, страдающего от невозможности быть «как все», которую рассматривает в контексте культуры начала XX века, где парадоксальность решения проблемы «пол — эрос» определялась, прежде всего, разведением полюсов физической и духовной жизни, декларацией приоритета духовной жизни, культом утонченной, подавленной чувственности и драмы, которая разворачивалась под напором физического мира в каждой отдельной судьбе. Обостренный инстинкт жизни уводил Пришвина к противоположному — здоровому — полюсу жизни, отталкивал от любых утонченных форм сексуальности («хотя бы были и гениальными: я не признаю»), переводил проблему в сферу соотношения духовного и физического в отношениях с женщиной. Надо сказать, что к этому времени его любовный опыт включает, кажется, все существующие в культуре начала века варианты любовных отношений: платоническая любовь к Невесте (Прекрасная Дама), женитьба на простой крестьянке, чего так и не смогла простить ему мать, «брак» втроем (роман с женой друга С. М. Коноплянцевой), петербургский роман с Козочкой — набоковский вариант «Лолиты» и духовный роман с Татьяной Васильевной Розановой в 1927 году. Но все это, так или иначе, довольно быстро проходило и оказывалось, что все это не то — не проходили только сны о «невесте».

В этом ряду отношения с Т. В. Розановой, безусловно, стоят особняком. Здесь все оказалось важным: и переосмысление отношений с Василием Васильевичем Розановым, и радость от духовной близости с глубоко верующим человеком — почти роман («Меня продолжает волновать Т. В., и все происходит во мне совершенно так же, как бывает у влюбленных»), и неожиданная провокация («красные цветы»), очень важная для Пришвина — испытание ее как церковного человека на свободу, и трезвое решение расстаться, и, как оказалось пророчески, зарисованный в дневнике план с указанием места могилы Розанова в Черниговском скиту Сергиева, по которому уже в наши дни это место и было установлено…

 

Значительную часть дневника занимают записи об охоте и природе. Здесь появляются первые законченные «собачьи» рассказы Пришвина, а также дневник «Натаска Ромки» — как бы дневник в дневнике. В нем есть и «главный герой», и фабула, и сюжет: это и ежедневная работа с замечательным щенком Ромкой в болоте, в процессе которой развиваются отношения с ним, это и не оставляющие писателя мысли о работе, и мотив страшного одиночества, который особенным образом освещает все другие события его жизни и еще раз подтверждает, что жизнь в природе была для Пришвина выходом, спасением, способом жизни вообще («это не повод говорить о каком-то счастье, а самое счастье, которое узнал я и воспитал в несчастии»); жизнь в природе была для него единственно возможной формой свободы («Я… свободу ощущаю вполне, когда восстанавливаю в себе свое раннее детство: с ружьем на плече и с собакой иду в болота, в леса».

Быстрый переход