Их сиротство, отсутствие у нас общих детей — вот что объединяло. До какой-то степени это была благотворительная акция: каждая забава, каждый подарочек принимались ими непосредственно и открыто, с такой неподдельной искренностью, что временами перехватывало дыхание и щемило сердце. Я повел их на южный, солнечный склон собирать подснежники, и, хотя обычно не терплю, когда рвут мои цветы, им разрешил бы оборвать весь сад. Удовольствие смотреть на детей могла перекрыть только их радость от цветов; и я вдруг понял, что Эмма — единственный человек, который видит этот сад так же, как я, — глазами обкраденного (по части простора, дикой природы и всего такого) ребенка. Другие люди видят только общий вид, перспективу, сорняки, запущенность и все такое. Они не могут радоваться укромным уголкам сада, радоваться тому, какой он есть, тому, какой он есть сейчас. Эмма бросалась к самому жуткому сорняку, лопуху — проклятью для старины Джека; сорняк как раз цвел и был очень хорош. Красивый цветок, приятный запах. Все хорошие дети по своей природе дзен-буддисты; для них деление растений на сорняки и садовые цветы лишено смысла.
У нее маленькое бело-розовое личико, голубые жилки на висках, бесхитростный взгляд; ей нравится сидеть у меня на коленях, держать меня за руки, ездить на плечах; подходит робко, бочком, все время старается быть ближе. Само искушение. С растениями обращается нежно, мгновенно замечает сходство между ними, запоминает названия. Весь уик-энд меня не покидало ощущение чего-то очень знакомого, напрашивалась какая-то аналогия; теперь я понимаю: Эмма напомнила мне Алису Лидделл. Должно быть, в Алисе-ребенке тоже было сочетание веселости и серьезности, чувствительности и дерзости, властности и покорности; еще легкий привкус сексуальности, а также смутный призрак незаурядного ума. Меня заинтересовали стеклышки, которые она откопала в старой свалке на краю Блэк-Вен, их отполировало море; ей не нравились те, которые привлекали меня (ведь мой вкус обусловлен классическим искусством — от римского стекла до искусственного стекла нашего времени), а она создала свою контрэстетику; с первого взгляда они показались мне довольно безобразными цветными стеклами, но потом я пригляделся и изменил свое мнение.
Я не мог представить, как буду провожать их до поезда в воскресенье вечером. Не сомневался, что Эмма будет всю дорогу реветь, а меня только возраст удержит от слез. Думаю, все дело в моей бездетности, но ведь я никогда не хотел детей, да и сейчас не хочу, — мне хочется только этого ребенка. Она, конечно, это чувствовала — такие дети знают наши мысли лучше, чем мы можем себе представить. Мне хотелось дать ее скучной матери немного денег, но Элиз решила, что мы оплатим ее последние счета за электричество и этим ограничимся. А как приятно учить такого ребенка; я точно знаю, как подступиться к такому сознанию. Возвращаясь домой с моря, мы натолкнулись на кайру с пропитанными нефтью перьями. Я объяснил девочке, что птица, скорее всего, погибнет, но я не стану ее убивать, потому что есть небольшой шанс, что она выживет. Ярдов через пятьдесят она сочинила маленький стишок:
Я предложил лучшую рифму, но она подумала и отказалась.
Невинность детей: показать им нечто, что кажется раем, а потом жестоко изгнать оттуда. Они не могут этого понять, но мы-то хорошо знаем, почему они не могут понять. Маленькая София, похожая на обезьянку, не будет так уж сильно страдать в жизни. Она философ, как и ее мать, а Эмма — поэт.
Без всяких подсказок с моей стороны на второе утро она сплела из подснежников венок, как будто помнила эпизод из «Рыжика» — старик ведет двоих детей по лужайке; эта сцена всегда преследовала меня. Я сфотографировал ее с сестрой в венках. Ни один мужчина никогда уже не увидит их такими. И где-то в глубине души мне не хочется, чтобы фотографии получились.
Нельзя забывать, что этим странным переживанием, глубоко тронувшим меня (и это не единственная его странность), я обязан Анне: она тоже философ и, как мне кажется, больший, чем Элиз или я. |