Я говорил ему, что мне приятнее писать о писателе не sub specie человечества, не как о деятеле планетарного искусства, а как о самом по себе, стоящем вне школ, направлений, — как о единственной, не повторяющейся в мире душе — не о том, чем он похож на других, а о том, чем он не похож. Но Горький теперь весь — в «коллективной работе людей».
23 ноября. Был с Бобой во «Всемирной Литературе». Мы с Бобой по дороге считаем людей: он — мужчин, я — женщин. Это очень увлекает его, он не замечает дороги. Женщин гораздо меньше. За каждого лишнего мужчину я плачу ему по копейке…
…Во «Всемирной Литературе» видел Сологуба. Он фыркает. Зовет это учреждение «ВсеЛит» — т. е. вселить пролетариев в квартиру, и говорит, что это грабиловка. Там же был Блок. Он служит в Комиссариате просвещения по театральной части. Жалуется, что нет времени не только для стихов, но даже для снов порядочных. Все снится служба, телефоны, казенные бумаги и т. д. «Придет Гнедич и расскажет анекдот. Потом придет другой и расскажет анекдот наоборот. Вот и день прошел». Гумилев отозвал меня в сторону и по секрету сообщил мне, что Горький обо мне «хорошо отзывался». В Гумилеве много гимназического, милого.
Третьего дня я написал о Райдере Хаггарде. Вчера о Твене. Сегодня об Уайльде. Фабрика!
24 ноября. Вчера во «ВсеЛите» должны были собраться переводчики и Гумилев должен был прочитать им свою Декларацию. Но вчера было воскресение, «ВсеЛит» заперт, переводчики столпились на лестнице, и решено было всем гурьбой ехать к Горькому Все в трамвай! Гумилев прочел им программу максимум и минимум — великолепную, но неисполнимую, — и потом выступил Горький.
Скуксив физиономию в застенчиво-умиленно-восторженную гримасу (которая при желании всегда к его услугам), он стал просить-умолять переводчиков переводить честно и талантливо: «Потому что мы держим экзамен… да, да, экзамен… Наша программа будет послана в Италию, во Францию, знаменитым писателям, в журналы — и надо, чтобы все было хорошо… Именно потому, что теперь эпоха разрушения, развала, — мы должны созидать… Я именно потому и взял это дело в свои руки, хотя, конечно, с моей стороны не будет рисовкой, если я скажу, что и знаю его меньше, чем каждый из вас…» Все это очень мне не понравилось — почему-то. Может быть, потому, что я увидел, как по заказу он вызывает в себе умиление. Переводчики тоже не растрогались. Горький ушел. Они загалдели.
У меня Ив. Пуни с женой и Замятин. Был сегодня у меня Потапенко. Я поручаю ему Вальтер Скотта.
4 декабря. Я запутываюсь. Нужно хорошенько обдумать положение вещей. Дело в том, что я сейчас нахожусь в самом удобном денежном положении: у меня есть денег на три месяца жизни вперед. Еще никогда я не был так обеспечен. Теперь, казалось бы, надо было бы посвятить все силы Некрасову и вообще писательству, а я гублю день за днем — тратя себя на редактирование иностранных писателей, чтобы выработать еще денег. Это — нелепость, о которой я потом пожалею. Даю себе торжественное слово, что чуть я сдам срочные работы — предисловие к «Tale of two Cities», предисловие к «Саломее», — доклад о принципах прозаического перевода и введение в историю английской литературы — взяться вплотную за русскую литературу, за наибольшую меру доступного мне творчества.
Мне нужно обратиться к доктору по поводу моих болезней, купить себе калоши и шапку — и вплотную взяться за Некрасова.
Вот уже 1919 год
5 января, воскресенье. Хочу записать две вещи. Первая: в эту пятницу у нас было во «Всемирной Литературе» заседание, — без Тихонова. |