Изменить размер шрифта - +
Когда она ушла, Горький сказал Марье Игнатьевне: «Черт их знает! Нет ни дров, ни света, ни хлеба, — а они как ни в чем не бывало — извольте!» Оказывается, что у Грушко на днях родилась девочка (или мальчик), и она пригласила Горького в крестные отцы… «Ведь это моя жена, — вы знаете?» Как-то пришла бумага: «Разрешаю молочнице возить молоко жене Максима Горького — Наталье Грушко!» Блок написал пьесу о фараонах — Горький очень хвалил: «Только говорят они у вас слишком по русски, надо немного вот так» (и он вытянул руки вбок — как древний египтянин — стилизовал свою нижегородскую физиономию под Анубиса) — нужно каждую фразу поставить в профиль. Было у нас заседание по программе для Гржебина. Горький говорил, что все нужно расширить: не сто книг, а двести пятьдесят. Впервые на заседании присутствовал Иванов-Разумник. облезлый (в калошах), с прыщами на носу, молчаливый, чужой. Блок очень хлопотал привлечь его на наши заседания. Я научил Блока — как это сделать: послать Горькому письмо. Он так и поступил. Теперь они явились на заседание вдвоем, — я отодвинулся и дал им возможность сесть рядом. И вот — чуть они вошли — Горький изменился, стал «кокетничать», «играть», «рассыпать перлы». Чувствовалось, что все говорится для нового человека Горький очень любит нового человека — и всякий раз при первых встречах волнуется романтически — это в нем наивно и мило. Но Иванов-Разумник оставался неподатлив и угрюм. — Потом заседание «Всемирной Литературы» — а потом я, Тихонов (Боба сейчас читает на кухне былины. Он страшно любит былины — больше всех стихов) и Замятин в трамвае — в Дом Искусств. За столом — Бенуа, Добужинский, Ходасевич, Анненков, В.Н.Аргутинский. Мы устроили свое заседание в комнатке прислуги при кухне. Я безумно хотел есть, но после заседания пошел все же пешком к Сазонову — тот лежит больной — и оттуда через силу домой. От усталости — почти не спал. Вертятся в голове разные планы и мысли — ни к чему, беспомощно, отрывочно.

 

30 ноября, воскресение. Сижу при огарке и пишу об Иринархе Введенском. Для «Принципов художественного перевода».

Блок, когда ему сказали, что его египтяне в «Рамзесе» говорят слишком развязно, слишком по-русски, — сказал: «Я боюсь книжности своих писаний. Я боюсь своей книжности». Как странно — его вещи производят впечатление дневника, — раздавленных кишок. А он — книжность! Устраиваю библиотеку для Дома Искусств. С этой целью был вчера с Колей в Книжном фонде — ах, как там холодно, хламно, безнадежно. Конфискованные книги, сваленные в глупую кучу, по которой бродит, как птица, озябшая девственница — и клюет — там книжку, здесь книжку, перекладывает в другую кучу. Она в валенках, в пальто, в перчатках. Начальник девицы — Иван Иванович, в запачканной летней шляпе (фетровой с полями), с красным носиком — медленный и, кажется, очень честный. Когда я спросил, не найдется ли у них для Студии Потебня или Веселовский, он сказал:

Нашелся бы, если бы Алексей Павлович не интересовался этими книгами. — Алексей Павлович (Кудрявцев), комиссар библиотечной комиссии, — вор и пьяница — я сам видел, как в книжной лавке на Литейном какой-то букинист совал ему из-за прилавка бутылку; у меня Кудрявцев зажилил сахар — на два дня и до сих пор не отдал. Те книги, которыми он интересуется, попадают к нему — в его собственную библиотеку. В Фонде порядки странные. Книги там складываются по алфавиту — и если какая-нб. частная библиотека просит книги, ей дают какую-нибудь букву. Я сам слышал, как там говорили:

— Дай пекарям букву Г.

Это значит, что библиотека пекарей получит Григоровича, Григорьева, Герцена, Гончарова, Гербеля — но не Пушкина, не Толстого.

Быстрый переход