Заведенно, с равными интервалами, будто машина.
— Немецкий снаряд всегда можно от нашего отличить. Он идёт, слышимый издалека, потом звук его усиливается, снаряд приближается, приближается, приближается, по вою его делается понятно, куда плюхнется. С точностью до ста метров. Это даже самые штатские люди, бабки, божьи одуванчики, и дети научились-от распознавать. А не научишься… Тут, как говорится: хочешь жить — умей вертеться. А когда наш снаряд идёт — звук рождается как удар, он возникает уже над самой головой, сильный, звонкий, и уж потом начинает удаляться, уползать на фрицеву сторону. И лишь-от затем замирает. Взрыва же не бывает слышно.
Одних людей контузия делает молчаливыми донельзя, почти немыми, других вгоняет в глухоту и одновременно в визгливость, третьих — в трясучку, с четвёртыми творит ещё что-то, а моряка она сделала разговорчивым. Да кроме того, он на свежего человека попал — как же тут не разговориться!
— Да и звук сам-от, он это… — мичман нетерпеливо пощёлкал пальцами, — ну цвет его, тон у нашего снаряда совсем иного коленкора, чем у фрицевского. Наш снаряд уверенно идёт, басисто, красиво, а фрицевский — на излёте. Он уже бултыхается, ровноту теряет, сипит, в воздухе готов разорваться.
Кудлин поёжился: вспомнил увиденное на Невском проспекте. Там снаряд угодил в группу девчат, расчищающих снег, — дом до самой крыши кровью обрызгало, а на изгибе водосточной трубы, вверху, покачиваясь тяжело на ветру, повисли кирзовые сапоги. Из них густо капало кровью и были видны круглые голые коленки.
— Уж лучше бы он в воздухе взрывался, — вслух проговорил боец Кудлин, — а на землю не падал…
— Если бы да кабы, — рассудительно развёл руки мичман. — А вообще-то, о чём ты?
Кудлин молчал.
Игорь всё горбился, поводил плечами, хотел сказать мичману, чтобы тот не приставал к Кудлину, не к нему же боец с фронта явился, но воспитание, оно, родимое, не позволяло, как говорится, прервать моряка. Тем более контуженого. Наконец образовалась пауза, и Игорь Каретников вклинился в неё.
— Как там наши?
Вот что главное, вот, а не то, как туда-сюда по воздуху шастают снаряды. Снаряды, артобстрелы тут стали делом таким же привычным, как снег, падающий с неба, морозы-трескотуны, голод, зимний ветер, пожары, очереди, на Неве и воздушные тревоги. Человек, он ведь ко всему приспосабливается — и к худому, и к хорошему.
— Живы, — просто ответил Кудлин, склонил по-пацаньи голову набок, — держимся. Правда, мало нас осталось. От тех ребят, что с вами, товарищ лейтенант, на высоту ходили, только пятеро. Остальные — раненые да полегшие.
— М-м-м, — Игорь мотнул головой от боли, его будто снова секануло по рёбрам, ожог стянул всё внутри. Сделалось трудно дышать. — М-м-м, — в следующий миг Каретников справился с собою, назвал одну фамилию: Смычагин… — Как Смычагин, жив ли он? — Поморщился, когда Кудлин сделал отрицательное движение рукой — проклятая смерть, скособоченное состояние человеческого бытия, в котором нет ничего успокоительного, проклятый Гитлер! Каретников снова почувствовал себя идущим в атаку на ту чёртову высотку, зажмурился от резкого света ракет и пулемётных всполохов, проговорил сипло, совсем как контуженый мичман, его голосом: — Жалко ребят!
Спросил о Киселёве. Ничего не услышав в ответ, понял по беззвучно шевельнувшимся губам Кудлина: погиб сержант Киселёв, подсоблявший Каретникову во всех делах, совет и опора, фронтовик, прошедший финскую, управлявший взводом во время отсутствия командира, немногословный, неприметный, но такой необходимый в горячие минуты…
А пулемётчик Шелудько, длиннющий хохол, никогда не закрывавший рта, — без подначек и балагурства он просто жить не мог, как он?
Нет пулемётчика Шелудько. |