Тогда, несмотря на то что эта идея, как ни странно, была ему не по душе, Модре упомянул о протезах. Вулканит, легкий металл, алюминий – медицина располагает всем необходимым, чтобы создать для раненого новую челюсть. А для щек… Эдуар не стал ждать продолжения; схватив толстую тетрадь, он вновь написал: НЕТ.
– Как – нет? – спросил хирург. – Нет чему?
– Нет всему. Я останусь как есть.
Модре с понимающим видом кивнул, показывая, что он все понимает; в первые месяцы с подобной реакцией сталкивались довольно часто: отказ – воздействие посттравматической депрессии. Со временем это проходило. Даже те, кто лишился лица, рано или поздно начинают вести себя разумно – такова жизнь.
Но и четыре месяца спустя, после тысячи настоятельных просьб и в тот момент, когда все остальные – все без исключения – согласились отдаться в руки хирургов, чтобы уменьшить ущерб, рядовой Ларивьер продолжал упорно отказываться: я останусь как есть.
При этом глаза упрямца были застывшими, стеклянными.
Призвали психиатров.
На самом деле никаких монашек в этом заведении не было, все медсестры были штатские – очень доброжелательные женщины, вовсю проявлявшие сострадание. Но надо же было что-то рассказать Альберу, который строчил ему по два письма в неделю. Первые рисунки Эдуара были довольно неумелыми, рука его дрожала, да и видел он неважно. Помимо того что одна операция следовала за другой, он все время страдал от боли. Альбер решил, что распознал в едва намеченном профиле «юную монахиню». Монахиня так монахиня, подумал Эдуар, без разницы. Он окрестил ее Мари-Камиллой. Благодаря письмам он составил какое-то представление об Альбере и теперь пытался придать этой воображаемой послушнице черты, которые должны были ему нравиться.
Хотя их связывало пережитое, где у каждого на кону стояла его жизнь, эти двое толком не были знакомы, и их отношения осложняла неясная смесь мук совести, солидарности, обиды, отстраненности, горьких воспоминаний и братства. Думая об Альбере, Эдуар проникался смутной злобой, впрочем существенно смягченной тем фактом, что его товарищ сумел найти для него новые документы, избавив от возвращения домой. Он понятия не имел о том, кем будет теперь, когда больше не является Эдуаром Перикуром, но предпочел бы любую участь, только бы в своем нынешнем состоянии не наткнуться на взгляд отца.
Сколько же он их нарисовал, этих лошадиных голов, для Альбера?.. Опять слишком узкая, повернуть на эту сторону, нет, точно, на другую… как тебе сказать, нет, каждый раз это выглядело не совсем так. Любой другой на месте Эдуара послал бы его подальше, но он чувствовал, как важно для друга вспомнить и сохранить в памяти голову коняги, которая, быть может, спасла ему жизнь. За этим требованием крылась иная сложная и глубокая задача, касавшаяся его, Эдуара, – задача, которую ему не удавалось облечь в слова. Он впрягся в эту работу, делал десятки эскизов, стремясь следовать бестолковым указаниям Альбера, которые тот, страшно извиняясь и рассыпаясь в благодарностях, выдавал в каждом письме. Эдуар уже хотел сдаться, когда припомнил голову лошади, набросанную Леонардо красной сангиной, кажется, для конной статуи, и взял ее за образец. Альбер, получив рисунок, подпрыгнул от радости.
И только читая эти слова, Эдуар наконец понял, в чем было дело.
Теперь, когда товарищ наконец получил пресловутую голову лошади, Эдуар отложил карандаш и решил больше не возвращаться к этому занятию.
С рисованием покончено.
Эдуар написал доктору Модре, что отказывается от любой пластической операции, какой бы она ни была, и потребовал, чтобы его незамедлительно выписали из госпиталя.
– С такой-то физиономией?!
Врач был в ярости. Держа в правой руке письмо Эдуара, левой он твердо удерживал его перед зеркалом. |