Первым, благодаря своему привычному цинизму, ее прерывает Игеруэла.
– Насколько серьезная?
– Понятия не имею. – Рапосо уклончиво улыбается. – Обычная неприятность. Из тех, что случаются в долгих и опасных путешествиях.
– Все мы в руках Божьих.
– Или в руках судьбы, – важно ответствует Санчес Террон. – Законы природы неумолимы.
– Вас понял. – В глазах Рапосо снова вспыхивает игривая искорка. – Законы природы, говорите…
– Вы совершенно правы.
– Валеты, короли и прочее… Либо ты сам завидуешь, либо завидуют тебе.
– Надеюсь, мы друг друга понимаем.
Рапосо вновь сосредоточенно щиплет бакенбарды.
– Есть одна штука, которую я всегда хотел узнать, – произносит он, поразмыслив. – Вы ведь ученые по языку или что-то в этом роде, верно?
– Верно, – соглашается Санчес Террон.
– Вот о чем я давным-давно размышляю… Когда слово начинается на звонкий звук, например «ж», то как пишется приставка – «без» или «бес»? «Безжалостные» или «бесжалостные»?
– Стол накрыт, дон Эрмохенес, – зовет хозяйка, просунувшись в дверь.
– Иду.
– Второй раз суп греть не буду, – ворчливо добавляет хозяйка: на службе у дона Эрмохенеса и его покойной супруги она состоит уже пятнадцать лет.
– Сказал же, сейчас приду.
Дон Эрмохенес неторопливо складывает кафтан и чулки и кладет их в сундук. Сверху, старясь не помять рукава и фалды, пристраивает сильно потертый камзол из коричневого сукна. На спинке одного из кресел висят черный плащ на шелковой подкладке, солнечный зонтик из тафты и шляпа из бобрового меха с круглыми полями, смутно напоминающая церковное облачение; а на комоде ждут своей участи прочие скромные предметы, которые будут сопровождать своего владельца в дороге, как то: гигиенические и бритвенные принадлежности, два карандаша и тетрадь, старенькие карманные часы на цепочке, табакерка с крышкой, покрытой глазурью, ножик с костяной ручкой и Гораций, изданный на двух языках в формате ин-октаво.
Уложив камзол в сундук, библиотекарь на миг замирает, погружаясь в раздумья. Иногда – как, например, сегодня – мысли о путешествии приносят досаду и преждевременную усталость, густую и вязкую, как похлебка, ожидающая на столе в гостиной. И еще – глубочайшую тревогу. Дон Эрмохенес до сих пор не понимает – все объясняют этот отъезд его природной добротой, однако доброта тут ни при чем, – как он мог, почти не сопротивляясь, согласиться на поручение своих коллег по Академии, и теперь ему предстоит долгий путь, полный тягот и лишений, в чужую страну. У него нет ни энергии, ни физической выносливости для подобного подвига, тяжко вздыхает библиотекарь. Он никогда не мечтал о путешествиях за пределы Испании, исключением была лишь Италия, колыбель романских языков, которым он посвятил всю свою жизнь и свои труды; однако ему так и не представилась возможность совершить желанное паломничество: увидеть Флоренцию и Неаполь, посетить Рим и побродить среди его камней, пытаясь уловить отзвук прекрасного языка, из которого позднее, переплавленный в алхимическом тигле времени и истории, получился испанский язык, и на нем заговорили народы, проживающие на берегах всех океанов. Дон Эрмохенес ни разу в жизни не выезжал из Испании, да и по ней путешествовал не слишком много: Алькала и Саламанка, где он учился в юности, Севилья, Кордова, Сарагоса. Вот и все. Не так много. Большую часть своей жизни он портил себе глаза в тусклом мерцании сальной свечи, корпя над старыми текстами, пачкая пальцы чернилами и покусывая кончик пера. |