В начале моего писательского пути я едва не захлебнулся в историко-литературном материале — было дело. Зато теперь меня не брало даже такое сильнодействующее средство, как докторова теория. Во-первых, тема художника уже засосала меня, как варенье — муху. (Некто Пал Эркень, лирик, сказал бы что-нибудь вроде: «я был замурован, как мошка в янтарном гробу». Однако когда целое лето напролет не на жизнь, а на смерть сражаешься с мухами в доме священника, пропадает всякое желание их поэтизировать.) Во-вторых, пуповина, связующая мой роман с породившей его действительностью, совсем истончилась, и он зажил самостоятельной жизнью. Что мне за дело, был ли настоящий Турбок расчетливым барышником, каким являла его доктору ревность, или бескорыстным мечтателем, каким он был в глазах земного до мозга костей попа? Мой Турбок — усталый, скучающий человек, пресытившийся культурой, славой, женщинами. Что мне до того, окончил он жизнь в петле или в кресле директора Высшей художественной школы, в окружении искренне скорбящих внуков и искренне радующихся коллег. У меня он утонет, и спасти его не в моих силах, даже если бы я прыгнул за ним следом. Странное дело: стоит только фантазии вдохнуть жизнь в эти зыбкие фантомы, как они обретают самостоятельность и нередко делают что им вздумается. Иногда меня прямо зло берет, что не столько я распоряжаюсь своими персонажами, сколько они мною. Просто удивительно, особенно если учесть, что я знаю массу прекрасных венгерских романов, при чтении которых сразу бросается в глаза, что желания и способности персонажей никак не соответствуют их поступкам, но все они совершают насилие над природными склонностями, полностью покоряясь кнуту наставника. К сожалению, в очередной раз подтвердилось, что человек я мягкий и безвольный: даже собственные детища меня не боятся. Впрочем, возможно, все дело в неопытности, и в следующем романе мне удастся вывести более послушных персонажей.
Пока же дело идет к тому, что персонажи мои, кстати, за исключением Турбока, все еще безымянные, того и гляди, окончательно сбросят мои путы. Героиня, к примеру, должна была являть собой воплощенную невинность, именно ее эфемерность должна была пленить героя; Однако кое-какие ее слова и жесты, безусловно, обличают натуру вполне плотскую. Это бы еще куда ни шло — по моим наблюдениям, мужчины преклоняют колени перед холодным мрамором только в надежде когда-нибудь вдохнуть в него жизнь. Несравненно хуже то, что Андраш Тот Богомолец — до сих пор именуемый в романе «Крестьянин» — оказался типом чрезвычайно упрямым и своевольным. Он воплощает грубую силу и классовую ненависть, а потому неудивительно, что я едва с ним справляюсь. Он порывался прикончить художника уже на двадцатой странице, но я успел схватить его за вихор и оттащить в камыши. Надо сказать, что Крестьянин имел обыкновение рыбачить на болоте и ненавидел художника не только потому, что тот отбил у него жену, но и потому, что видел в нем одного из тех городских господ, что хотят осушить болота и развести на их месте огороды; паприка ведь куда более доходна, чем гольцы или черепахи. Вот потому-то мне и пришлось уволочь его с двадцатой страницы в камыши, в общество выпей и головастиков. Там ему придется проторчать страниц этак сто восемьдесят, после чего он будет отпущен на все четыре стороны. К этому времени Воплощенная Невинность станет настоящей дамой, писанные с нее портреты принесут ее мужу золотые награды в Мюнхене, в Париже и в Риме, а сама она станет победительницей на конкурсе красоты в Ницце, там же судьба сведет их с неким венгерским графом; он будет сопровождать нашу пару до самой деревенской резиденции и возьмет с собою молодого гусара, чью ругань невозможно слышать без содрогания. И вот однажды эта замысловатая ругань долетит до ушей женщины; ничего подобного она не слыхала с тех пор, как оказалась в кругу господ, говорящих тихими голосами. Взыграют воспоминания юности, и она немедленно втрескается в гусара. |