|
И тогда мною тоже овладела жажда крови; я сказала: хочу, чтобы эти мужчины умерли, хочу, чтобы эти женщины не умирали, и я помогу умертвить одних, чтобы оставить в живых других.
С тех пор я забыла, что я юная девушка, робкая женщина: бесстрашно ходила ночью по улицам Парижа, носила с собой кинжал, который говорил: «Хочу убивать!» — и голос оратора отвечал ему: «Убивай без слов!»
Потом я увидела, как этот кинжал блеснул в руке мужчины, когда он приставил его к груди своего врага. Правда, он не стал убивать, но сказал: «Берегитесь, если вы не убьете словом, я убью клинком».
И все высказались за арест, убили словом. Вот почему кинжал, который я носила с собой, не убил клинком.
Впрочем, человек, в чьем убийстве я отчасти повинна, — гнусный, омерзительный человек, и его смерть сохранит жизнь многим тысячам людей, которые, останься он жив, быть может, погибли бы.
Но теперь он умрет, и вот он идет ко мне.
«О ужас, ужас, ужас!» — говорит Шекспир. Голова Робеспьера обмотана грязной тряпкой с пятнами черной крови. Вот он идет, раздавленный, склонив чело: боль и проклятия гнетут его. Ах, тебя все же мучает совесть!
Но нет, его прямая осанка не изменилась; его суровые глаза пристально смотрят на меня. Великий Боже! Неужели близость смерти делает его провидцем? Неужели он узнал меня в чужом платье, неужели догадался, что это я кричала: «Долой тирана!», что это я принесла кинжал? Да отведи же от меня свои глаза, демон! Не смотри на меня, призрак!
Ах, по счастью, что-то другое привлекло его внимание и он отводит глаза. Он смотрит на дом Дюпле; в этом доме он жил, и взгляд его, повсюду вызывавший страх, здесь вызывал только радость; здесь ждали его возвращения с гордым трепетом, слушали его с наслаждением, рукоплескали ему с восторгом. Здесь провел он самые счастливые часы своей жизни. Взглянет ли Робеспьер на этот дом, проезжая мимо, и вспомнит ли слова Данте, великого поэта, живописавшего великие скорби:
Робеспьер не только смотрит на дом: повозки останавливаются. Как видно, Робеспьеру разрешат то, что было позволено Филиппу Эгалите: ему в последний раз покажут его дворец.
Только теперь я заметила, сколько стеклось народу. Несомненно, план трагикомедии, которую здесь собирались разыграть, был разработан заранее, и зрители набежали толпой. В каждом окне стояли любопытные, иные заплатили за свои места безумные деньги. Родные жертв уже ждали Робеспьера, чтобы, как античный хор мести, окружить повозку и проводить ее до подножия эшафота.
У меня словно пелена упала с глаз: я была причастна не только к смерти этих несчастных, ибо я была той самой песчинкой, которая склонила чашу весов в свою сторону, я была причастна еще и к появлению множества людей, невесть откуда взявшихся: мужчин в пудреных париках, шелковых кафтанах и коротких штанах, которые до сих пор бродили по улицам Парижа только под покровом темноты, как ночные бабочки, и впервые решились показаться днем; женщин, нарумяненных, с цветами в волосах, полуобнаженных, которые в четыре часа пополудни сидели у окна, словно в праздник Тела Господня, на бархатных коврах и пурпурных шалях; если бы мой злой гений не привел меня в кармелитский монастырь, если бы я не отнесла этот кинжал на Жемчужную улицу и не отдала Тальену, всех этих людей сейчас здесь не было бы, и те люди, которые сегодня взойдут на эшафот, продолжали бы посылать на казнь других.
Но в конце концов, разве нельзя было просто, не усугубляя их мучений, доставить их к месту казни, на эшафот, к которому они проложили дорогу? Смертная казнь есть лишение жизни, но не месть.
Повозки остановились, чтобы все могли поглядеть на смертников; те же самые жандармы, те же самые сбиры Анрио, которые еще вчера рубили саблями заступников осужденных, сегодня кололи остриями сабель вчерашних палачей и говорили Кутону, чьи ноги были парализованы: «Вставай, Кутон!», а тяжело раненному Робеспьеру: «Держись прямо, Робеспьер!» И правда, он в изнеможении упал на скамью. |