Как могла не закружиться голова у бедного неразумного ребенка, каким я, в сущности, была?
Господь был ко мне милостив.
Прости меня, Жак, я ошиблась: он был ко мне жесток.
Не знаю, любимый Жак, поймешь ли ты, когда будешь читать эти строки, что происходило в моей душе, когда я их писала. Рассудок мой странным образом затуманился, как у человека, который, оставшись в комнате, где пили крепкие напитки, опьянел от их паров, даже не пригубив.
В голове у меня все перепуталось, перед глазами все плыло, и я не помню, что я говорила.
В тот день, когда мы праздновали мое новоселье в домике на улице Победы, меня попросили сыграть на рояле, и мои импровизации мне самой показались безумными, но восхитили моих слушателей.
Нет более тонкого и всепроникающего яда, чем похвала. Никто не умел вливать этот яд по капле лучше, чем Баррас. Музыка производила на меня то роковое действие, что лишала меня остатков разума.
Когда я впадала в состояние каталепсии, а это случалось почти всегда после моих импровизаций, я оказывалась целиком во власти людей, которые меня окружали. Впрочем, мое времяпрепровождение весьма предрасполагало к этому опасному состоянию.
Дни проходили весело. Казалось, весь Париж спасся от смерти и хотел превратить свою жизнь в нескончаемый праздник. По утрам люди наносили визиты друзьям, поздравляя друг друга, что остались живы. В два часа пополудни ехали в Булонский лес; там встречали знакомых, о которых раньше не решались осведомиться, останавливали кареты рядом, пересаживались из одной в другую, пожимали друг другу руки, обнимались, уговаривались видеться почаще, приглашали гостей на балы, вечера, стараясь забыть все, что пережили.
Каждый вечер либо у г-жи Рекамье, либо у г-жи де Сталь, либо у г-жи Крюденер собиралось большое общество. Светские дамы посещали празднества, которые раньше обходили стороной.
Все не просто радовались жизни, но чувствовали потребность жить счастливо. Женщины, своим поведением не дававшие ни малейшего повода для злословия, появлялись в свете с мужчинами, слывшими их любовниками, и это не вызывало осуждения. В эту эпоху возникло много связей, которые никого не тревожили, хотя годом раньше или годом позже они вызвали бы всеобщее возмущение. Кроме того, все занимались литературой, которой пять лет никто не занимался.
Человеческая любовь, почерпнутая в лоне Создателя, выдвинула новых, ни на кого не похожих героев — Рене, Шактаса, Атала; появились новые поэмы, они назывались уже не «Абенсераджи» и «Нума Помпилий», а «Гений христианства» и «Мученики».
Золото, этот пугливый металл, что убегает и прячется от революций, казалось, вернулся в Париж новыми, неведомыми путями. Блеск золота ослепил купцов, и они ринулись торговать; казалось, что, уступая вам вещи за обычную цену, они отдают их даром. На радостях женщины увешались драгоценностями, разрядились в кружева и одежды прежних времен — эпохи торжества роскоши. Нечто подобное, по рассказам Ювенала, происходило во времена Мессалины и Нерона.
У девушек и замужних дам во всеуслышание спрашивали, как поживают их любовники. Это была своеобразная смесь наивности и бесстыдства.
В чем находили опору счастливые создания, сумевшие избежать влияния этой безнравственной эпохи? Наверно, их верования или предрассудки давали им силы сопротивляться.
Вся моя сила была в вас. А вас рядом не было. Я не знала, суждено ли мне вас когда-нибудь увидеть. Я по-прежнему любила вас, но безответной и безнадежной любовью, которая не столько защищала, сколько не давала мне покоя. Я вспоминаю, как часто просыпалась среди ночи от собственного крика: во сне я звала вас на помощь. Но вас не было, и я засыпала вновь, обессиленная внутренней борьбой, в которой не отдавала себе отчета.
Часто я рассказывала об этом странном душевном и телесном состоянии Терезе; она улыбалась, обнимала меня, но никогда не приподнимала покрова, который мешал мне читать в собственном сердце, никогда не давала мне предосудительных советов. |