Своего рода шатер, прилегающий к дому, расписанный в духе начала шестнадцатого века, изображал мою спальню.
Обычное окно было заменено стрельчатым, которое его полностью скрывало.
Когда я выходила на балкон, это окно было закрыто, но потом я должна была растворить его, поэтому оно открывалось не из комнаты, а снаружи.
Сквозь оконные витражи я видела, как вошел Тальма. Он остановился на мгновение, не зная, куда поставить ногу, ибо весь паркет был усыпан цветами; потом он прошел и встал под моим балконом.
Три удара возвестили начало представления.
Занавес раздвинулся.
Все зрители вскрикнули от удивления, никто не ожидал увидеть прелестное полотно Мириса, которое являл собой мой балкон, увитый ветками ломоноса, жасмина и жимолости.
Возглас изумления сменился общими рукоплесканиями, которые затихли только тогда, когда в моем окне зажегся свет и я появилась за оконным витражом.
Впрочем, стоило Тальма раскрыть рот, и все затихли, чтобы слушать.
Великий артист не только явился в чрезвычайно кокетливом костюме, он употребил всю чарующую силу своего бархатного голоса.
Итак, он начал по-английски:
Раздались рукоплескания, которые при моем появлении стали еще громче.
Я ответила всего тремя словами:
На этих словах занавес задернули, и сразу раздались аплодисменты и крики: «Джульетта и Ромео!» Нас снова и снова вызывали на «сцену», как знаменитых актеров: публика хотела еще раз взглянуть на тех, кто сумел так глубоко ее растрогать.
Я была в упоении; я была уже не Ева, не мадемуазель де Шазле, я была Джульетта; стихи Шекспира, торжество любви — от всего этого у меня кружилась голова.
Все мужчины спешили поцеловать мне руку, все женщины спешили меня обнять.
Но тут двери распахнулись, и дворецкий объявил:
— Кушать подано!
Я оперлась на руку Тальма — это была самая скромная дань признательности великому артисту за единственное мгновение совершенного счастья, которое я испытала с тех пор, как потеряла тебя, и мы прошли в столовую.
Справа от меня сидел Баррас, слева — Тальма. Баррас, который знал все симпатии и антипатии, рассадил гостей таким образом, что все остались довольны.
Я никогда не слышала в обществе таких умных, таких чувствительных речей. Это был настоящий фейерверк истинно французского остроумия.
Кроме того, надо сказать, что в ночной час, когда каждый забывает о дневных заботах, сердце бьется сильнее, воображение разыгрывается, слова льются свободнее, чем в дневные часы.
Я не принимала никакого участия в этом словесном пиршестве и излиянии нежных чувств. Я снова погрузилась в себя; память моя, подобно певчей птице, услаждала меня музыкой похвал, столь лестных для моего тщеславия; поэтому я не сразу заметила, что внимание ко мне Барраса не укрылось от глаз присутствующих.
Баррас также заметил это и подумал, что начинающиеся толки могут огорчить меня; когда все стали восхищаться изысканным угощением, он сказал:
— Господа, вы должны знать нашу хозяйку; я хочу рассказать вам о необыкновенной жизни особы, которая подарила нам нынче такое наслаждение высоким искусством и вдобавок пожелала угостить таким превосходным ужином.
Я даже не подозревала, что ему столько обо мне известно; это он узнал от г-жи Кабаррюс, которой я обо всем рассказала в тюрьме.
Баррас был красноречивым оратором и прекрасным собеседником в гостиной. Он был непревзойденным рассказчиком: обаятельным, тактичным. Я была слегка уязвлена, заметив, что наши отношения выглядят слишком близкими, и хвалебные речи, лившиеся из уст Барраса, приятно освежали меня, словно мелкий летний дождик.
Двадцать раз я закрывала лицо руками, чувствуя, как его заливает краска или слезы. Гости не знали о моем участии в событиях 9 термидора. |