И не у одного Шарика родилось так много детей. И у других солдаток их было порядочно, хотя и не по десяткам. Только моя мистрис Мельваней подарила мне всего одного сыночка, да и тот рано умер. Вообще много у нас в роте, да и во всем полку, во всей нашей армии, много рождалось, много и умирало детей. Было одно такое лето, когда они мерли прямо как мухи. Стояла страшная жара, и вдруг какому-то полоумному распорядителю пришло в голову отправить весь наш полк в глубь страны. Может быть, ему хотелось посмотреть, как будут кататься солдаты по новой железной дороге, только что тогда открытой. Ну и посмотрели, налюбовались досыта, думаю. Прекраснейшая картина вышла, могу вас заверить.
Ребятишки начали умирать уже на старом месте. Сержантиха похоронила пятого ребенка, когда пришел приказ подняться дальше в адскую жару. Чтоб тому, кто сочинил этот дурацкий приказ, на том свете было жарко! Сколько горя всем наделал. Дали нам всего два небольших поезда и набили нами вагоны вплотную. Наша рота попала с тремя другими во второй поезд. С нами было двенадцать женщин и тринадцать детей. Яблоку негде было упасть между нами. И это в такую-то жару, да при шестистах милях езды. В первую же ночь мы чуть было все не задохнулись. Сняли с себя все лишнее с разрешения офицеров, и то было тяжело. Пили все, что только могли достать на станциях, а в промежутках ели разную полузеленую дрянь, яблоки да прочее. Ну и к утру началась холера.
Молите Бога и всех святых католической церкви, чтобы вам никогда не увидеть холеры в воинском поезде. Это все равно, что увидеть суд Божий. Командир остановил поезд и телеграфировал главному начальству о том, что случилось, и что он просит помощи. И стали мы ждать помощи с расстояния в триста миль. Велели нам устроить лагерь близ станции, в чистом поле. На самой станции никого не было, кроме телеграфиста, которого привязали к стулу, остальные же обитатели все удрали, когда услышали, что у нас в поезде холера. Очень просто: жизнь никому не надоела.
Выскочили мы из вагонов и, словно угорелые, шатались и падали друг на друга. Тут и больные, и здоровые, и женщины, и дети – все в одну кучу. Был с нами один полковой врач, но что же ему одному было делать? Не разорваться же на части. Одних умерших мы привезли на станцию семь человек, да двадцать семь больных. В лагере женщины сбились в одну кучу и подняли отчаянный вой. Поглядел на них командир, да и говорит:
– Баб вон из лагеря. Пусть устраиваются в перелеске напротив. Не место им тут с нами.
Шарик сидела на своей постели, положенной прямо на земле, пока не были еще готовы палатки, и успокаивала плачущую Дженси. Девочке шел пятый годочек, и она из младших сестер и братьев одна осталась у матери. Когда Шарик услыхала, что офицеры гонят баб вон из лагеря, она встала и во весь свой голос крикнула:
– Ну, это дудки, мы отсюда ни за что не пойдем! Дудки!
И крошка Дженси тоже кричит:
– Дудки! Ни за что не пойдем отсюда!
Обернулась Шарик к другим бабам и говорит:
– Поняли, что тут с нами хотят сделать? Мужья наши и парни умирают, а нас посылают спать. Неужто вы на это согласны? Люди мрут, мучаются, пить хотят, так неужели мы их оставим без всякой помощи? Разве так можно? Берите ведра, миски, кастрюли – все, что есть, черпайте воду из колодца и поите больных. Это будет дело.
Взяла сама ведро, из которого лошадей поят, а девочке, которая тянулась за ней, дала шлем с головы умершего, и стали они обе, мать и малютка-дочь, подавать пример прочим бабам. Встретила Шарик своего мужа, да и говорит ему:
– Мак-Кенна, дорогой супруг мой, – говорит, – скажи нашим, чтобы не робели. |